Глеб Успенский - Том 4. Из деревенского дневника
До глубокой полуночи продолжали мы разговаривать, делая эти несколько беспорядочные, но в высшей степени оживленные и яркие параллели между лживыми явлениями цивилизации, которая олицетворялась Иваном Ивановичем в виде неусыпающего лганья, и деревенскими добрыми и простыми нравами. Я не привожу их во всей подробности, потому что боюсь утомить читателя; но, говоря вообще, в пользу деревни оказалось такое множество всевозможных преимуществ, что более или менее понимающему человеку, вроде Ивана Ивановича, было бы просто глупо не поживиться чем-нибудь у такой богачки, как деревня.
Радостное состояние наше, прерванное на несколько часов сном, вновь возобновилось утром, когда мы, наконец, доехали до станции, где должны были выйти. Было чудеснейшее весеннее утро. Весна была в самом начале, вода бешеными потоками бурлила в оврагах и бойко, непрерывно журчала, под рыхлыми, но еще толстыми слоями снега, которого везде — и в поле и на дороге — было довольно. Выйдя на крыльцо станции, мы были поражены необыкновенной тишиной, в которой отчетливо слышалось стоявшее в воздухе непрестанное журчанье — точно щебетанье — таявшего снега. И небо было молодое, даже молоденькое, и деревья влажные — точно выкупавшиеся и отдыхающие. А воздух! воздух так и ломил в грудь, ломил такою массою здоровья и свежести, что нехватало крови и легких, чтобы поглотить ее. Он пьянил, утомлял.
Полустанок был маленький, незначительный; около него лепилось всего два-три домика, из которых один был постоялый двор. Домики были опрятные, зеленые какие-то, с желтыми цветами на ставнях и с яркомалиновыми крышами. Какой-то седенький мужичок в лаптях и армячке, старый, сухонький, но легкий на ногу и проворный, подбежал к нам, точно по воздуху прилетел — так неслышно и легко ступал он своими лаптями по проталинке, — и пригласил на постоялый двор. Этот мужичок как нельзя лучше поддерживал наше детское расположение духа. Он проводил нас на постоялый двор, привел в чистую комнату наверх, добыл хозяйку, и все проворно, но не спеша — такая у него была натура «легкая». Молоко, которое принесла нам степенная хозяйка, было в самом деле в высшей степени ароматическое и такое густое, что облипало губы, как самая густая масляная краска, и стиралось с величайшим трудом. Маленький, кособокий, но ясный как солнце, мгновенно вскипевший под руководством проворного старичка самовар был для нас мил в эти минуты необыкновенно. Но всего был милей старичок, которого звали Карпием. Он сам называл себя так — не Карпом, а Карпием.
Напившись чаю, мы вышли на крыльцо, около которого Карпий запрягал нам лошадь. И тут в несколько минут, с свойственною всей его натуре легкостью и проворством, он успел познакомить нас чуть ли не со всей своей историей и с задушевнейшими своими убеждениями.
Оказалось, что этот человек был почти не от мира сего. Не по нем, не по его впечатлительной душе была тяжелая крестьянская лямка, докучливая жизнь на миру… Его с детства тянуло странствовать, переменять места, не грешить с людьми, что неизбежно для человека, прилепившегося к месту; и, повинуясь этим влечениям натуры, он много видел на своем веку и людей и мест, вырабатывая кусок хлеба чем придется. «Поживу, покуда поживется, а от худова — уйду!» Была в его глазах какая-то, так сказать, придураковатость, но придураковатость нежная. «Уйду, не люблю ссоры, потому в ссоре, храни бог, сорвется с языка нечистое слово — а уж это хуже всего!» Карпий объяснил нам, что во многом он грешен, а чтобы обругать кого — нет! этого бог миловал! Ни разу в жизни он никого не обозвал худым словом, не то чтобы лукавого помянуть! При последнем слове Карпий плюнул даже. Как доказательство своей непоколебимой верности этому убеждению, он показал нам руку, кисть и палец которой были все переломаны и срослись в какие-то комбинации. Эту руку лет двадцать тому назад ему изуродовали на Волге. Был он в партии бурлаков, и на ночлеге, на берегу, Карпиева партия из-за каких-то причин затеяла драку с другой партией, ночевавшей неподалеку. Драка с берега перешла на воду; Карпий, очутившись в воде, стал хвататься руками за край какой-то лодки, а его колотили веслом по рукам. «И тут я вытерпел, черного слова не молвил!» Карпий тряхнул седой головой, и радовалось его лицо этому хорошему, угодному богу поступку.
Немало удивлял он нас в пути удивительнейшими сообщениями об удивительнейших вещах. Переезжали мы небольшую речку по синему, рыхлому уже льду: разговор невольно зашел об опасности этой переправы. Карпий уверил, что речка неглубока; но когда мы перебрались на другой берег, завел речь о том, что нечего пугаться, что господь, наверное, умудрит человека. Человек своим человеческим умом ничего не придумал, а бог умудрит, да так, что только диву дашься. И в доказательство своих слов загадал такую задачу: что бы, например, надо было делать, ежели бы, паче чаяния, пришлось провалиться не на эдакой речонке, а на широкой и глубокой реке? Положим, человек — тот уползет по льду, а как с лошадью быть? тащить ее — сил нет; подводить веревку под живот — напрешь на края полыньи, провалишься и с лошадью. Как тут быть?
Загадав загадку, Карпий помолчал, выжидая, и произнес, хитро улыбаясь:
— А есть средствие.
— Есть?
— Е-есть!
И объяснил это средствие. Оказалось, в самом деле, нечто удивительное: надо, по его словам, просто удавить лошадь, сразу захлестнуть ей «удавную» петлю; при этом она заглотнет такое количество воздуха, что ее всю «вспучит» вдруг, и она сама выплывет, как пузырь; тут ее тащи за хвост, и петлю отпускай по капельке, по вершочку. С полчаса полежит и встанет.
Если это и неправдоподобно, то все-таки весьма остроумно придумано. И мы с Иваном Ивановичем немало разговаривали о народном, непосредственном уме, его нетронутых, природных богатствах и опять убедились, что есть тут чем поживиться образованному и обеспеченному человеку.
Но Карпий скоро еще более поразил нас, сообщив такое «средствие», в котором не было ни малейшего человеческого смысла и которое в то же время было весьма замечательно.
— Такие ли еще бывают средствия-то! — таинственно и ласково заговорил он, слушая наши рассуждения об «удавной» петле. — Есть, господа вы мои, такие сред-ствия, только — а-ах!..
— Есть?
— И-и!
— Какие, например?
Карпий обернулся к нам, поехал тихо и сказал, почему-то понизив голос:
— Об чем, спрошу я тебя, скотина разговаривает?
Иван Иванович, по-видимому, совершенно не ожидал такого вопроса.
— Я не знаю! — сказал он, как ребенок, застигнутый врасплох.
— А вот есть средствие!.. Узнаешь, что говорят, примерно, овцы, коровы, лошади; все ихние мысли — все!
— Да зачем же это?
— Как зачем? Мало ли что человеку знать желательно, да богом ему не дано. Примером скажем — падеж, болезнь, хворь какая… Пойдет скотина валиться, человек не знает причины, а скотина знает. Она еще когда знает это! Примером, возьми так: едешь ты со двора, а лошадь нейдет, упирается, — что, мол, такое? Ударил ее кнутом, побил, поехал — хвать, волки напали! Видишь вот, она-то знала, а ты-то не знал… Вот человек и добивается…
— И точно есть средствие?
— Есть. Но только уж извини, уж это не от бога!.. Нет! Бог не положит этого человеку. А это уж дело… того самого… черненького… Его! Вот то, что я наперед сказывал, об лошади — то от бога, а это — от черномазого… Это уж он наущает.
— А все-таки наущает?
— Вота!.. Ка-ак!..
— Ну какое же средствие-то?
— А вот какое: первое дело, надобно сказать, скотина разговаривает все-навсего раз в год, как раз под новый год, в полночь. Тут у ней идет предсказание, что с кем будет. Видишь. Вот, друг ты мой, под самый-то под новый год требуется тебе первым долгом хлебец благовещенский скушать с четверговою солью. Первое это дело. Скушал ты хлебец, надевай шапку и шубу шерстью вверх, а самый корень всему делу — кость человечья: откуда хочешь, достань кость от человечьей ноги; и как ты кость достал, иди в полночь в хлев и садись в угол, а кость приставь к уху — тут все и окажется. Сейчас и услышишь, как одна лошадь другой говорит: «А меня, например, на покров волк будет поджидать». Другая ей: «Где, мол?» — «Там-то!» Ну, кто знает, и не едет тем местом. Вот какое средствие! Ну только уж от нечистого, от него. Это дело не божие, говорить нечего…
— Да ведь это… изобретение! — воскликнул Иван Иванович, — ведь это — телефон какой-то! Помилуйте, съешь то-то, надень так-то, приставь к уху… Какая точность, определенность!..
И опять мы поговорили об народе и похвалили…
Усадьба, в которую мы доехали часа через два, была как нельзя больше подходяща к нашему тогдашнему настроению. Особенно поразило нас обоих то, что она совершенно соответствовала нашим дорожным мечтаниям даже по внешнему виду — и горка и на горе храм сельский, ветхий, с жалобным колоколом. Даже старичок с палочкой — и тот оказался на своем месте: именно шел по косогору ко храму… Солнце тоже было на своем месте и в том самом виде, как рисовал себе Иван Иванович, то есть оно приветливо, щедро рассыпало свои благотворные лучи. Усадьба, стоявшая на пригорке в саду, была вся залита солнечными лучами; словом, все было приветливо, просто, тихо и покойно, все и все нам понравилось. Понравилась усадьба, понравились мужики, снимавшие шапки, и вид местности, и храм, и речка, которая еще только вздувалась подо льдом, словом — все как нельзя больше соответствовало нашим желаниям. Иван Иванович был просто в восхищении… С двух слов усадьба была нанята на круглый год, задаток дан, условились о времени переезда, о необходимых починках; постояли на крыльце, выходившем в сад, помечтали о том, как все это будет хорошо летом, закусили у арендаторши усадьбы чем бог благословил, но с удовольствием и неимоверным аппетитом, и тронулись в обратный путь. Необходимость возвратиться в Петербург заставила нас вновь заводить речь о прелестях деревни и о неприятностях столицы; но я передавать их не буду.