Аркадий Аверченко - Том 1. Весёлые устрицы
— А есть у вас клей, — спросил я с тонкой иронией, — для приклеивания на место выпавших волос?
— На будущей неделе получим, monsieur. He желаете ли аппарат для извлечения шпилек, упавших за спинку дивана?
— Благодарю вас, — холодно сказал я, — я предпочитаю делать это с помощью мясорубки или ротационной машины.
Ушел я из магазина с чувством гнева и возмущения, вызванного во мне хитрым, нахальным незнакомцем.
Живя у меня, городская женщина проводила время так.
Просыпалась в половине первого пополудни и ела в постели виноград, а если был не виноградный сезон, то что-нибудь другое — плитку шоколада, лимон с сахаром, конфеты.
Читала газеты. Именно те места, где говорилось о Турции.
— Почему тебя интересуют именно турки? — спросил я однажды.
— Они такие милые. У тети жил один турок-водонос. Черный-черный, загорелый. А глаза глубокие. Ах, уже час! Зачем же ты меня не разбудил?
Она вставала и подходила к зеркалу. Высовывала язык, дергала его, как бы желая убедиться, что он крепко сидит на месте, и потом, надев один чулок, заглядывала в конец неразрезанной книги, купленной мною накануне.
Через пять минут она заливалась слезами.
— Зачем ты ее купил?
— А что?
— Почему непременно историю маленькой блондинки? Потому что я брюнетка? Понимаю, понимаю!
— Ну, еще что?
— Я понимаю. Тебе нравятся блондинки и маленькие. Хорошо, ты глубоко в этом раскаешься.
— В чем?
— В этом.
Она плакала, я рассеянно смотрел в окно. Входила горничная.
— Луша, — спрашивала горничную жившая у меня женщина, — зачем вчера барин заходил к вам в три часа ночи?
— Он не заходил.
— Ступайте.
— Это еще что за штуки? — кричал я сурово.
— Я хотела вас поймать. Гм… Или вы хорошо умеете владеть собой, или ты мне изменяешь с кем-нибудь другим.
Потом она еще плакала.
— Дай мне слово, что, когда ты меня разлюбишь, ты честно скажешь мне об этом. Я не произнесу ни одного упрека. Просто уйду от тебя. Я оценю твое благородство.
* * *Недавно я пришел к ней и сказал:
— Ну вот я и разлюбил тебя.
— Не может быть! Ты лжешь. Какие вы, мужчины, негодяи!
— Мне не нравятся городские женщины, — откровенно признался я. — Они так запутались в кружевах и подвязках, что их никак оттуда не вытащишь. Ты глупая, изломанная женщина. Ленивая, бестолковая, лживая. Ты обманывала меня если не физически, то взглядами, желанием, кокетничаньем с посторонними мужчинами. Я стосковался по девушке на низких каблуках, с обыкновенными резиновыми подвязками, придерживающими чулки, с большим зонтиком, который защищал бы нас обоих от дождя и солнца. Я стосковался по девушке, встающей рано утром и готовящей собственными любящими руками вкусный кофе. Она будет тоже женщиной, но это совсем другой сорт. У изгороди усадьбы, освещенной косыми лучами заходящего солнца, стоит она в белом простеньком платьице и ждет меня, кутаясь в уютный пуховый платок… К черту приборы для вынимания соринок из глаз!
— Ну, поцелуй меня, — сказала внимательно слушавшая меня женщина.
— Не хочу. Я тебе все сказал. Целуйся с другими.
— И буду. Подумаешь, какой красавец выискался! Думает, что, кроме него, и нет никого. Не беспокойся, милый! Поманю — толпой побегут.
— Прекрасно. Во избежание давки советую тебе с помощью полиции установить очередь. Прощай.
На другой день в сумерках я нашел все, что мне требовалось: усадьбу, косые лучи солнца и тихую задумчивую девушку, кротко опиравшуюся на изгородь…
Я упал перед ней на колени и заплакал:
— Я устал, я весь изломан. Исцели меня. Ты должна сделать чудо.
Она побледнела и заторопилась:
— Встаньте. Не надо… Я люблю вас и принесу вам всю мою жизнь. Мы будем счастливы.
— У меня было прошлое. У меня была женщина.
— Мне нет дела до твоего прошлого. Если ты пришел ко мне — у тебя не было счастья.
Она смотрела вдаль мягким задумчивым взглядом и повторяла, в то время как я осыпал поцелуями дорогие для меня ноги на низких каблуках: — Не надо, не надо!
Через неделю я, молодой, переродившийся, вез ее к себе в город, где жил, — с целью сделать своей рабой, владычицей, хозяйкой, любовницей и женой.
Тихие слезы умиления накипали у меня на глазах, когда я мимолетно кидал взгляд на ее милое загорелое личико, простенькую шляпку с голубым бантом и серое платье, простое и трогательное.
Мы уже миновали задумчивые, зеленые поля и въехали в шумный, громадный город.
— Она здесь? — неожиданно спросила меня моя спутница.
— Кто — она?
— Эта… твоя.
— Зачем ты меня это спрашиваешь?
— Вдруг вы будете с ней встречаться.
— Милая! Раньше ты этого не говорила. И потом — это невозможно. Я ведь сам от нее ушел.
— Ах, мне кажется, это все равно. Зачем ты так посмотрел на эту высокую женщину?
— Да так просто.
— Так. Но ведь ты мог смотреть на меня!
Она сразу стала угрюмой, и я, чтобы рассеять ее, предложил ей посмотреть магазины.
— Зайдем в этот. Мне нужно купить воротничков.
— Зайдем. И мне нужно кое-что.
В магазине она спросила:
— У вас есть маленькие кружевные зонтики?
Я побледнел.
— Милая… зачем? Они так неудобны… лучше большой.
— Большой — что ты говоришь! Кто же здесь, в городе, носит большие зонтики! Это не деревня. Послушайте. У вас есть подвязки, такие, знаете, с машинками. Потом ботинки на пуговицах и на высоких каблуках… не те, выше, еще выше.
Я сидел молчаливый, с сильно бьющимся сердцем и страдальчески искаженным лицом и наблюдал, как постепенно гасли косые красные лучи заходящего солнца, как спадал с плеч уютный пуховый платок, как вырастала изгородь из хрупких кружевных зонтиков и как на ней причудливыми гирляндами висели панталоны из кружев и бантов… А на тихой, дремлющей вдали и осененной ветлами усадьбе резко вырисовывалась вывеска с тремя странными словами:
Modes et robes[26]
Девушка отошла от изгороди и — умерла.
Мальчик с затекшим глазом
Критиков мне приходилось встречать с самого детства.
Будучи семилетним мальчиком, я однажды прыгал по двору, подбрасывая в то же время камушек и стараясь после каждого прыжка снова поймать его. Тогда это доставляло мне громадное удовольствие, которое теперь я бы уже не пережил, пытаясь повторить это, — потому что сделался я человеком взрослым, тяжелым и пресыщенным подобными удовольствиями.
Прыгая таким образом, заметил я мальчишку с синяком под глазом, приблизившегося ко мне и очень заинтересованного моими телодвижениями.
Это был типичный критик.
— Вот-то дурак! — сказал он, неодобрительно щуря затекший глаз.
— Почему дурак?
— Да это ж легко. Это всякий сделает.
— А как надо?
— Ты попробуй так: закрой глаза, подпрыгни, подбрось камень высоко-высоко, да и поймай его. Вот это будет штука!
Мне. очень хотелось заслужить одобрение мальчишки с затекшим глазом. Очевидно, это был понимающий человек, хорошо знакомый с подпрыгиванием и подбрасыванием камней, а я был начинающий дилетант, новичок.
Я сделал все по указаниям критика: зажмурил глаза, подпрыгнул, метнул высоко камень и сейчас же услышал звон разбитого стекла и чей-то болезненный крик.
Сначала меня отколотила проходившая мимо кухарка, в голову которой попал камень, разбивший до того в своем полете оконное стекло; потом колотил меня квартирант, окно которого пострадало от камня, а потом я перешел в руки случайно проходившего по двору человека, равнодушного к моему поступку, но поставившего, вероятно, целью доставлять себе время от времени дешевое невинное удовольствие: избивать подвернувшихся под руку детей.
Мальчишка с затекшим глазом терпеливо перенес побои, которые выпали на мою долю.
Когда все ушли, я размазал по лицу слезы и сказал ему с упреком:
— Видишь! Вот тебе — и попробовал.
— И дурак.
— Да почему же дурак? Ты ведь сам сказал.
— Молчи, сволочь…
Он ударил меня грязным кулаком по шее и, переваливаясь, ушел, с невыносимо наглым видом.
С тех пор я этого мальчика не видел. Куда он ушел? Бог весть. В какой газете он сейчас сотрудничает? Совершенно неизвестно. И тем не менее я его встречаю…
IIПервую книгу моих рассказов критика встретила с некоторым интересом и отметила появление ее целым рядом статей.
Запомнились мне несколько статей…
1) Над русской литературой весит какое-то заклятие… В России не может быть настоящего жизнерадостного смеха, он всегда переходит в злую, брызжущую бешенством обличения сатиру; таковы все рассказы писателя, которому посвящается эта статья. Все время из каждой строки глядит на вас искаженное мучительной гримасой боли и ужаса лицо автора. Это не Марк Твен, и даже не Джером. Это скорбная гримаса Чехова.