Николай Гарин-Михайловский - Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
И в подтверждение они кричат:
— Алена Митревна!
Из-за перегородки показывается испуганное вытянутое лицо.
— Подь сюда, не бойся! Вот обозначь господину видимость насчет льна, значит. Значит, к примеру, какие такие толки с этого дела выходят?
— Какие толки, — умирающим голосом, но протестуя, говорит Алена Митревна, — никаких толков и нет.
Начинается счет, и выходит, что сумма сырой кудели и расход на ческу или окраску, не считая работы, меньше, чем если, не тратя денег на ческу или окраску, прямо продать льняную кудель.
Доказав, крестьяне в упор смотрят на меня.
— Ну!.. — начинаю я и вовремя спохватываюсь. Желая утешить их чем-нибудь в отношении дешевых цен, я хотел сказать им: «Ну, бог даст, на будущий год неурожай будет». Но как же желать неурожая? Соседям разве его пожелать? Тоже неловко.
— Ну, так как-нибудь проживете, — говорю я, и так как мои сани уже готовы, то и спешу выбраться из этой лучшей, но все-таки очень грязной избы.
Мы опять мчимся во весь дух и наверстываем потерянное время.
Как ни мчимся, но на последней станции, откуда остается еще 25 верст, я смотрю на часы и вижу, что в моем распоряжении всего час и пятнадцать минут.
— Барин! — тревожно вскакивает с облучка привезший меня ямщик, — вот чего, просите, чтобы пегих тройку вам заложили, те доставят!
Я на ходу ловлю крылатое слово и вваливаюсь в грязную приемную.
— Вы писарь?
— Так точно.
— Вот вам на водку три рубля, если заложите пегих, ямщикам, которые помогать будут закладывать, — рубль, с ямщиком, который со мной поедет — особый разговор.
Через семь минут я уже осматриваю тройку запряженных пегих. Это высокие тонкие лошади с чутко настороженными ушами. Я понимаю кое-что в лошадях и успокоенно говорю:
— Это лошади!
— Таких лошадей на всем тракту нет.
Да, красивые лошади: тонкая породистая кожа, белые и, кажется, гнедые пятна; на дворе уже вечер — хорошо и не разберешь.
— Отворяй ворота! — кричит с затаенным волнением ямщик.
Мы вылетаем на улицу, или, вернее, влетаем в какую-то кромешную тьму; со свету кажется один какой-то грязный и темный фон. Первым делом сани наклоняются набок и мгновение стоят в нерешительности — в какую сторону им опрокинуться. Ямщик исчезает и снова появляется уже на ходу; лошади мчат каким-то бешеным вихрем. Что это? Мост? Там темная бездна… Все уже позади. Уже двадцать раз сани становились то на одно, то на другое свое ребро, двадцать раз мысленно я уже лежал на земле, двадцать раз исчезал и появлялся ямщик… Не все ли равно? Выбору ведь нет: или поспеть, или совсем не ехать.
Глаз как-то странно осваивается с темнотой. Темно, небо в тучах, нет луны, а какой-то свет, помимо белого снега, точно лучится из самого мрака. Иногда вдруг точно ярче вспыхнет и словно золотым проблеском пронижет мрак.
Все окружающее условно; может быть, это дорога, а может быть, мы сейчас же с размаху влетим в какой-нибудь страшный бездонный овраг; может быть, вот-вот повалит снег и задует метель; Борей с надутыми щеками уставился и ждет во всеоружии всех атрибутов метели; может быть, мы поспеем на станцию, может быть, нет.
Коренник уже наладился на предельную рысь, а пристяжки уносят во всю свою прыть и злятся, что не могут обогнать самих себя. Колокольчик слился в один ровный сплошной перебой, и в такт ему отдавались только скачки пристяжных.
Я в утомлении закрываю глаза: сон не сон, но я ясно вижу бритое тонкое лицо американца с его козлиной бородкой. Я веду с ним разговор осязательный и реальный, как будто говорим с ним где-нибудь в гостиной.
— У нас пятьдесят тысяч пудов груза везет пять человек поездной прислуги. У вас для этого нужно две тысячи пятьсот лошадей и тысяча двести пятьдесят людей. На одного такого работника приходится больше семисот ваших сил… О, вы большие байбаки и хотите одним нашим куском накормить семьсот своих… Эту задачу нельзя выполнить ни даже с точки зрения какой-нибудь индийской цивилизации, где природа получает много, а помогает отчасти.
— Извозный промысел, — лепечу я, — у нас в особых условиях!..
— Но не в особых же условиях от мировых необходимостей, создающих и вам цену на ваш товар, который вместо одного работника везут семьсот… При таких условиях, пока привезут ваш товар, его стоимость поедают в одной уже перевозке.
Я вспоминаю, что нередко хозяева своего хлеба убегают с наших рынков от своего товара, так как дают за него меньше, чем заплачено за извоз.
Американец говорит дальше:
— Да, да, в вашей стране есть многое, что не так… У вас двести пятьдесят миллионов десятин удобной земли и сто миллионов населения — «исключительно земледельческая страна». Итого, две с половиной десятины на душу, а у нас один рабочий с машинами обрабатывает сорок десятин… У вас урожай сам-четыре, а у нас сам-двадцать. Итого, на одного вашего рабочего опять восемьдесят наших.
— У нас принцип неотчуждаемости орудий производства…
— Да, каждому своя свинка и полоска…Но все-таки без второго этажа и вы обходитесь, и в то время, как пуд пшеницы стоит тридцать копеек, крупчатка ваша рубль шестьдесят копеек. В то время, как кудель стоит рубль, пуд конопли стоит пять-шесть рублей. И все так. Привязав руки всех к земле, вы все-таки платите, или, вернее, платят всё те же с привязанными руками за расход второго этажа. И, чтоб избавиться, вы уменьшаете потребности; пятитесь взад, в глубь самих себя и разводите ирландскую картошку и скотоводство…
— Да, но у нас нет пролетария…
— Он у вас есть. И в ваших деревнях тридцать процентов безлошадных и теперь, а пролетарий наш не пустит в жилище вашего собственника и своей собаки.
— Но наш собственник сыт.
— Картошкой или суррогатом хлеба?
— У нас нет зато социальных вопросов.
— Это гордость истощенного голодом человека; он не двигается потому, что он больной и больше думает о смерти, чем о жизни.
— Это клевета!
— И заметьте, что все, говорящие о самобытности, меньше самобытны, чем те, которые о ней не думают; Турция, Персия, Китай, Индия очень самобытны, но их жмут другие народы, а культура Запада, не думая о своей самобытности, в то же время, в смысле отстаивания своих национальных интересов, имеет неизмеримые преимущества; близкий пример Китай и Япония… Я говорю о вашей самобытности потому, что национальный вопрос у вас, кажется, модный; причем некоторыми он понимается в том смысле, чтобы душить и морить голодом все другие национальности…
— Да, русские-для русских!..
— А бог для русских или для всех?
Однако этот американец со своими свободными речами сделает, пожалуй, то, что цензура наша…
От этого слова я, как ужаленный, просыпаюсь и смотрю так, точно и не спал, или, вернее, не разговаривал с американцем.
Мы все так же мчались вперед в бездну мрака.
Вдруг… Это, впрочем, очень трудно выразить… Я почувствовал вдруг какое-то смятение, и, прежде чем сообразить что-нибудь, вырисовалось где-то близко около меня немного впереди с левой стороны что-то громадное и, как показалось мне в первое мгновение, страшное… Шум, глухой стук и отчаянные крики. Если до сих пор наша. езда была быстрой, то теперь мы мчались с быстротою молнии. Рядом с нами, точно выросшие из-под земли, мчались другие троечные сани. Сначала обрисовалась в других санях фигура кучера и человека, стоявшего рядом с ним. Затем, когда наши сани стали ровняться и ясно было, что обгоним мы, — этот стоявший человек, упав в сани, крикнул громко:
— Довольно!
Но лошадей уж нельзя было сдержать, и обе тройки неслись некоторое время рядом.
Передо мной промелькнула вытянувшаяся в открытых больших санях длинная фигура у задней стенки саней. Весь в напряжении и покое, он сидел, и, если бы его осветить, он, наверное, оказался бы бледным, худым, черным и со скрещенными руками. Затем мелькнула тройка его громадных лошадей. Они рвались из последних сил и, казалось, с каждым прыжком вырастали из мрака.
— Кто это? — крикнул я своему ямщику.
— Черт! — ответил он односложно.
Черт так черт! Нет ничего более захватывающего и фантастичного этой ночной безумной скачки. Рядом две бешеных громадных тройки, риск каждое мгновение куда-то взлететь, опрокинуться, растоптать друг друга где-то в ночной бездне… Это захватывает дух и зажигает кровь. Еще и еще порыв — и наши сани вылетают вперед, а вот крутой спуск и страшный ухаб, и лошади уже глухо несутся по мосту… Следовательно, пропусти одно мгновение, и мы столкнулись бы, и обе тройки были бы теперь уже там, за перилами… Но вот уже далеко позади обогнанная нами тройка.
— Да кто же это?
— Черт!.. Хуже черта!.. Будет доволен… Давно я до него добирался… «Мои лошади! мои лошади!»… будешь помнить Сашку-ямщика.
Ямщик пустил дымящихся лошадей шагом, бросил вожжи и принялся крутить папиросу.