Юрий Тынянов - Восковая персона
А брат Михалко вернулся без характера: он раздумал подавать челобитную, он решил ждать времени. Безо времени нельзя подавать. И застал дома большую перемену. Мать хозяйствовала и стала разговорчива. И так же начала посматривать на него, как Яков раньше смотрел. Но воска белить не могла, как Яков, и Михалко тоже не мог. Братские деньги, как пришел, он увязал в тряпицу и сунул в опечье, между камнями. Место сухое.
И воск стал не тот: с пергой, темный, ломался. Может, дело в огне, как его топить? Или пчела переменилась? Откуда тот способ добыл Яков? И мать все теперь говорила о воске. И уж думать забыла о Якове, а о воске все помнила, какой он был. Проходили разные люди через повост. Кто они – богомольцы или беглые, никто не знал.
И вдруг вечером мать сказала:
– В воске вся сила. Теперь воск как хлеб. И дань вощаная. Потому что у царевой немки пестрина пошла по носу; чтоб ее избыть, она воск ест. А воск на еду идет белый.
И тогда солдат подавился хлебом и ощутил челобитную на груди, и челобитная зашелестила, он ударил по столу кулаком и крикнул, побелев от великого страха и гордости:
– Слово и дело!
7
Караульщики-профосы и гноеопрятатели всех вывели на большую перспективную дорогу, довели до последней заставы, до рогатки, и сказали:
– Прочь. Теперь не ворочайтесь.
Тогда каторга зашевелилась по дорогам, как вошь. Таял снег, и она шла и осклизалась, потому что отвыкла ходить по земле, только ходила собирать милостыню на пропитание. Но тогда она ходила скованная, а теперь ноги у всех были свободны и осклизались. Были здесь люди испытанные, их пытали. Те ходили плохо. Пройдут – сядут. Где снегу меньше. А к ночи слынивали – в леса и в деревни. И затопило деревни, как будто каторга Нева вышла из берегов, пошла по дорогам и вошла в деревенские улицы. Деревни запирались.
Там бродили люди и били в колотушки.
– Тк-тк-тк.
И собаки лаяли с сердцем, с злостью, крутили хвосты и ставили уши дозором.
И здесь были солдат и солдатская мать, среди испытанных. Их сказки во всем разошлись, и их пытали.
Вправили профосы мать в хомут, и мать сказала:
– Тех речей о воске не помню. А говорила я не о царице, а о немке, что у царя взята. А кто такова, не знаю.
А когда ее спросили, откуда она те речи взяла, и дали два кнута, она показала:
– Рыжий, высокий, волосья стоят во все стороны, и знатно, что из попов или сын попов, кто его знает. Проходил повоет и спросил воды напиться. И говорил те слова. А кто таков, не знаю. Может быть, не русский, из немцев.
И дали матери пять кнутьев, а больше не давали, потому что здоровье стало меньшеть.
Солдату руки выворотили, и он сказал:
– Говорено про персону, что у ней по носу пестрина. И персона в скаредных словах назвата немкой. И если не то сказал, велите меня смертию казнить. А я солдат господина Балка полка.
Дано ему десять кнутьев.
– Дурак, – сказали ему, – никакого Балка полка теперь вовсе нет.
И оба говорили свои пыточные речи, а потом посмотрели кто надо и увидели, что речи не так уж много расходятся и что ни мать, ни сын своих речей не меняют. А того рыжего, с волосьями, весьма затруднительно теперь догнать по дальности времени.
Но тут пошла большая перемена, велено всех гнать за многолетнее царское здоровье, и выгнали мать с сыном. Вывели прохвосты их за заставу и сказали:
– Прочь!
А сын сжевал свое прошение о характере, все съел, чтоб не нашли и чего похуже не вышло, и ту челобитную не подал и так ушел из города Санктпетерсбурка, как пришел, – без характера. Но сын с матерью не встретились. Они шли разными дорогами и слабели. Нищее дело стояло на чем?
На покорстве, и чтоб ничего не спускать с глаз. Нищее дело было похоже на торговое дело, все равно как воск продавать на сторону. Только теперь был уже не воск, а покорство, и гладкое слово молодым, и плохая речь старикам, – чтобы показать, что они такие смирные, что даже говорить хорошо не могут.
Они продавали по дворам нищий товар, и им за него подешеву давали. А глаза были потуплены, и глаза были испытанные и видели все насквозь, что за забором. И руки были вывернутые и клали в суму, что смотрел глаз. Так они пришли, каждый своей дорогой, к своему повосту, и у повоста встретились, и, не глядя друг на друга, пошли к дому.
А у дома встретила их гладкая черная собака и стала лаять и скалиться, аж зубами скрыпеть. Тогда из их избы вышел Старостин сын, отер рот и спросил:
– Чего надобно? И махнул рукой:
– А вы подите, подите.
И тогда мать присела у дерева и больше не встала.
А солдат господина Балка полка взглянул вокруг себя и не узнал ни избы, ни людей, ни ухожья, ни матери. И он ушел военным шагом туда, откуда пришел.
8
Урод поманил шестым пальцем подьячего средней статьи и сказал ему:
– Подь сюда.
За слоном, у самого мальчишки без черепа, они сговорились. И подьячий назавтра принес Якову челобитную, длинную, написанную старым манером, – о небытии. Подьячий был застарелый, он еще при Никоне терся.
Всенижайший раб Яков, Шумилин сын, просил призреть худобу его и, понеже готов не токмо шестых своих перстов лишиться, а инно и всех худых рук и ног и даже самого живота, – повелеть ему не быть в анатомии, кушнткаморою называемой. Уже стало ему, горькому, вся дни тошно провождать посреди лягв, и младенцев утоплых, и слонов, и ныне он, нижайший, стал как зверь средь зверей, а большой науки от него нет, потому что нет у него ни носа аки хобота, или же подо ртом нос, но токмо имеет шестые персты. И за то свое небытие дает он впятеро больше противу своей цены и будет по вся дни высматривать бараны осминогие и где теля двуглавое, или конь рогат, или змий крылат – он все то винен в анатомию привезти и без платы, и подвода своя.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Сидела ли у трудной постелюшки,
Была ли у душевного расставаньица?
Песнь1
В полшеста часа зазвонило жидко и тонко: караульный солдат на мануфактуре Апраксина забил в колокол, чтоб все шли на работу. Ударили в било на пороховых, на Березовом, Петербургском острове и в доску – на восковых на Выборгской. И старухи встали на работу в Прядильном дому.
В полшеста часа было ни темно, ни светло, шел серый снег. Фурманщики задували уже фитили в фонарях.
В полшеста часа забил колоколец у него в горле, и он умер.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
И не токмо в кавалерии воюет,
Но и в инфантерии храбро марширует.
Пастушок Михаил ВалдайскийСердце мое пылает, не могу терпети.
Хочу с тобой ныне амур возымети.
Комедиальный актУ нее кроме Нестера есть шестеро.
Поговорка1
Весь день, всю ночь он был на ногах. Глаз его смотрел востро, две морщины были на лбу, как будто их сделала шпага, и шпага была при нем, и ордена на нем, и отвороты мундирные топорщились. Он ходил как часы:
– Тик-так.
Его шаг был точный.
Он стал легкий, жира в нем не было, осталось одно мясо. Он был как птица или же как шпага: лететь так лететь, колоть так колоть.
И это было все равно как на войне, когда нападал на шведов: тот же сквозной лес, и те же невидные враги, и тайные команды.
Он сказал Катерине дать денег, и та без слова – только посмотрела ему в лицо – открыла весь государственный ящик – бери. Из тех денег ничего себе не оставил, разве какая мелочь прилипла, – все получили господа гвардия. И его министры скакали день и ночь. И господин министр Волков вернулся раз – стал желт, поскакал в другой, вернулся – стал бел. И господин Вюст где-то все похаживал, и одежа прилипла к его телу от пота.
А в нужное время отворил герцог Ижорский своей ручкой окно, чтоб впустить легкий ветер во дворец. Кто там лежал в боковой палате? Мертвый?
Живой? Не в нем дело. Дело в том – кому быть? – И он впустил ветер. И ветер вошел не ветром, а барабанным стуком: забили на дворе в барабаны господа гвардия, лейб-Меньшиков полк. И господа Сенат, которые сидели во дворце, перестали спорить, кому быть, и тогда все поняли: да, точно так, быть бабьему царству.
Виват, полковница!
Это было в третьем часу пополуночи.
И тогда, когда он понял: есть! все есть! – в руках птица! – тогда его отпустило немного, а он подумал, что совсем отпустило, – и пошел бродить.
Он стал бродить по дворцу и руки заложил за спину, и его еще немного отпустило противу прежнего – приустал.
А в пол шеста часа, когда взошел в боковую, а тот еще лежал неприбранный, – отпустило совсем.
И вспомнил Данилыч, от кого получал свою государственную силу, с кем целовался, с кем колокола на пушки лил, с кем посуду серебряную плавил на деньги – сколько добра извел, – кого обманывал.
И вот он стал на единый момент словно опять Алексашка, который спал на одной постели с хозяином, его глаза покраснели, стали волчьи, злые от грусти.
И тогда – Екатерина возрыдала.