Давид Маркиш - Белый круг
Баба Стеша приволокла откуда-то низкую табуретку и уселась на нее квадратным, добрым задом.
- Ты подтаскивай, - сказала баба Стеша, - а я буду разбирать. Как звать-то его, дядю?
- Кац, - сказал Стеф и вдруг почувствовал робость. - Кац Матвей... Вот здесь, среди этого хлама, сохранилось, быть может, описание жизни и смерти гениального безумца, стоявшего в одном ряду с великими художниками, продиктовавшими из своего времени направление мирового искусства на века вперед. Пройдет отмеренный срок, и за одну его картинку можно будет купить половину этого дикого городишки или построить новый сумасшедший дом.
- Кац, - ласково повторила баба Стеша, - какой же это Кац... Еврей, что ли?
- Ну да, - сказал Стеф.
- Это который газировкой торговал на углу Кирова и Калинина?
- Ничем он не торговал, - сказал Стеф, уставший удивляться. - Он был художник.
- Ну теперь знаю! - всплеснула руками баба Стеша. Своим знанием она могла доставить приятное человеку и радовалась этому. - Кац, ссылочник. Он Хрущева нарисовал для железнодорожных мастерских, - она наклонилась к Стефу и перешла на шепот, - а у него вместо орденов - мухи и тараканы.
- Вы его видели? - с надеждой глядя, спросил Стеф. - Знали?
- Ну а как же! - закивала, зачастила баба Стеша. - Кто ж его в Кзыл
граде не знал! Он по всему городу ходил, как остановится, так что-нибудь рисует. На голове у него берет с перьями, штаны, прости, Господи, разные: одна штанина красная, а другая-то желтая или зеленая. И ботиночки разноцветные. Идет и мешок обязательно несет на ленте, на плече, поболе, чем ваш, мешочек.
- А что в мешке? - допытывался Стеф.
- Ну что там... - ненадолго задумалась баба Стеша. - Все его хозяйство: краски, картиночки, и письма какие-то, и тетрадки. Все. А чем кормился неизвестно.
- Откуда вы знаете? - глухо спросил Стеф. - Про картинки, про письма?
- Так ведь как его сюда привезли, - объяснила баба Стеша, - санитары мешок-то отобрали у него. Глядят, - а там вот только это, больше нет ничего.
Только это: картины и записи художника Матвея Каца.
На дворе уже смеркалось, когда просмотрели обложки всех папок. Сотни несчастных прошли, промелькнули перед старухой и иностранцем; безумца в малиновом берете, обвешанного порожними консервными банками, не было среди них.
- Может, главврач забрал, Владимир Ильич, - огорченно сказала баба Стеша. - Ему бумагу выдавали, художнику-то, я сама носила - главврач выписывал, а я носила: бумагу, краску. Владимир Ильич сколько раз говорил: "Талант!". И что ему нравилось, то он себе брал, домой нес. Старательный был человек.
- А где он живет? - вспыхнул было Стеф. - Здесь?
- За границей он живет, - сказала баба Стеша. - В Америке, что ли, или еще где... - И вздохнула, как будто в чужие далекие края безвозвратно уехал родной ей человек - брат или племянник.
Решили посмотреть еще и кое-что из барахла, наудачу.
- Вон тот узел тащи, - указала баба Стеша.
Развязали узел, откинули края. Перед ними лежала вместительная парусиновая торба, тесно набитая бумагами: рисунками, мелко исписанными страничками школьных тетрадей. Верхние края торбы были соединены, как наплечным ремнем, выцветшей от времени розовой лентой.
- Его это! - узнала техничка. - Я как сейчас помню. Гляди, и ленточка!
Стеф разогнулся, сказал:
- Я это заберу, у меня все документы есть. Надо оформлять или как?
- Бери, милок, бери! - махнула рукой баба Стеша. - Чего там оформлять-то? Хорошо еще, что на помойку не выкинули - не успели... А ты вон откуда ехал!
- Спасибо тебе, бабушка, - сказал Стеф и вытянул из бумажника пятидесятидолларовую бумажку. - Возьми вот, за беспокойство. - Потом вспомнил, добавил десятку: - А это мужикам тем на выпивку - я обещал.
На душе у него было легко, гулко.
Он шел на вокзал почти в совершенной тьме южного вечера - и заплутал: карты Кзылграда у него не было, она хранилась, может быть, в сейфе Генштаба, а справиться на пустынных улицах было не у кого. Тяжелую сумку Каца он нес в руках, и неприятная мысль о том, что в любую минуту на него могут напасть грабители или хулиганы, тащилась за ним, как шелудивая собака за хозяином.
Наконец дорога вывела его на пустырь, за которым, как обрыв, чернело море. Дынная корка месяца плыла низко над водой. Подойдя к берегу, Стеф огляделся и сел на мертвый просоленный песок. Ну вот и море. Нельзя было уезжать отсюда, не посмотрев на него. Но швырять монетку в этот чернильный рассол Стеф не собирался.
Он просунул руку в туго набитую парусиновую сумку и наугад вытянул оттуда ученическую тетрадку. При невнятном свете, сколько он ни вглядывался, нельзя было ничего разобрать - ни слова. Стеф чувствовал себя почти обманутым. Ему хотелось сесть за стол в прохладном и чистом гостиничном номере, открыть эту тетрадь, разложить рисунки. Но не было и гостиницы.
Стеф поднялся с песка. Он добросовестно попытался представить себе на этом берегу Матвея Каца с его самодельным мольбертом, но не увидел ничего, кроме темной безымянной дали. Там, вдали, лежал Прокаженный остров, на котором среди гниющих людей прятался когда-то от конников Чингисхана шах Мухамед, растерявший мужество.
В Комнату матери и ребенка Стефа впустили без лишних расспросов. Помещение было сплошь заставлено узкими железными койками. Кормящие матери лежали, разметавшись от духоты и дорожного беспокойства. В углу стоял высокий, окрашенный белой масляной краской стол для пеленанья младенцев, над ним, свешиваясь с потолка, горела сильная лампа на длинном шнуре. На этот стол Стеф выложил стопку рисунков, сделанных тушью и акварельными красками. Нащупал на дне парусиновой сумки трубки холстов и открыл тетрадь. Почерк был разборчив. "Точка, - прочитал Стеф, - такое же средство изображения, как Линия или Мазок. Минимизированный выход в Ничто, Точка, подобно Квадрату или иной лаконичной поглощающей фигуре, концентрирует внимание зрителя в значительно большей степени, чем скрупулезно выполненное всею гаммой цветов дерево, драгоценный камень или человеческая фигура". Не желая здесь, за пеленальным столом кзылградского вокзала, вдумываться в смысл прочитанного, Стеф листал страницы тетради, пока не добрался до конца записей, обрывающихся на средине линованной странички. "Плохо, ужасно плохо. Пьяный санитар бьет. Раскалывается голова, разваливается сознание. Отняли "Ангела у оконной решетки". Кто спасет меня, кому до меня дело? Написал в "Белый Круг", но письмо не дойдет..."
5. Перед яблоней, на изумрудном лугу
Тутанхамон стоял у стены Кельнского собора, слева от входа, совершенно неподвижно. Он стоял на приступке, его тело от макушки до пят было облито золотой эластичной тканью без швов и складок. Глаза знаменитого фараона внимательно и надменно наблюдали за толпой недоверчивых зевак, державшихся на расстоянии. Когда дети подбирались слишком близко и тянули руки, Тутанхамон стремительно, не сгибая балетных ног, наклонял верхнюю часть корпуса и издавал глухое кошачье шипенье: "Ш-ш-ш-ш!". Детей как ветром сдувало, а фараон возвращался в исходную позицию.
Перед приступкой валялась фараонова шапка, там серебрились монетки. Всякий труд требует оплаты, вот уж верно.
Насмотревшись на египтянина, Стеф Рунич в обход здания побрел туристским шагом вдоль стены собора. Это ж надо, честное слово! Фараон! По ту сторону, наверно, стоит золотая Нефертити. Семейный, можно сказать, бизнес, малое предприятие... Стеф вспомнил Кзылград, последние часы перед отъездом. За вокзалом, на краю замусоренного пустыря, переходившего в открытое, чистое пространство пустыни, торчал барак. Перед бараком, как на театральной сцене, сидели цыгане; ничего не было бы удивительного, если б они, словно по невидимому знаку режиссера, поднялись с земли с нечленораздельными восклицаниями, от которых у понимающего человека кровь быстрей бежит в жилах: "И-эхх!", "Ах-х!", - и коснулись смуглыми бедовыми пальцами гитарных струн, запели, задвигались все вместе, разминая ноги перед пляской. Но сосланным сюда, в тупик земли, цыганам не полагалось никакого режиссера, да и зрителей было как кот наплакал: Стеф Рунич да горстка местных детишек, любопытных и пугливых, как белки. Маскируясь за редкими кустиками и мусорными кучами, ползком или пригибаясь к земле, детишки подбирались к скучным цыганам, а Стеф открыто шел, держась в стороне от ватаги, но не обгоняя ее.
В полусотне метров от цыган, на пути наступающих, сидел на цепи черный, как смоль, датский дог размером с теленка, с наивным и страшным лицом. Эта цыганская собака и являлась, как видно, предметом детского интереса. Цепь тяжко свешивалась с шеи дога и соединялась с железным колом, вбитым в землю.
Десяти шагов не доходя до зверя, дети остановились. Остановился и Стеф со своей парусиновой сумкой. Дог медленно повернул голову, поморгал желтыми глазами и зарычал. Дети завороженно застыли, они ждали чего-то с открытою душой - катарсиса, праздника и чуда.