Мариэтта Шагинян - Своя судьба
— Это кого же, не вас ли? — перебил мои мысли Зарубин.
— Не меня, а тех, кто в разное время на костры всходил. За вертящуюся землю, за кусок земли, за обетованную землю — мало ли!
— По части «вертящейся» была допущена слабость характера. А вообще-то, юноша, это у вас в огороде бузина, а в Киеве дядька…
Неизвестно, до чего бы мы доспорили, если б в дверь не постучался фельдшер Семенов. Он вошел, румяный и деловитый, как всегда, с выпученными голубыми глазами, точно от неизбывного удивления на мир божий, и, поздравив меня с «новосельем», подарил мне необычайное луковичное растение красно-бурого цвета.
— Сам вывел, — с гордостью объявил он, водворяя горшок на окошко. — А засим пожалуйте к профессору чай кушать, он уже с полчаса, как дома.
Я поблагодарил доброго старика за подарок, взял шляпу и, обменявшись с Зарубиным крепким рукопожатием, вышел из флигеля.
Глава пятая
О ЗАПИСНОЙ ТЕТРАДИ ПРОФЕССОРА
Уже спускались сумерки, и воздух стал свежее. Профессор с семьей пили чай на балконе. Он сидел в своем кресле, облокотись на стол, и слушал, как Маро, сидевшая рядом, что-то читала. Варвара Ильинишна, стараясь не греметь, перемывала чашки.
Я поздоровался и сел к столу. Маро дочитала до точки, вложила в книгу закладку и захлопнула ее, поглядев на меня самым независимым образом. Она была весела и спокойна, в уголках ее губ дрожала улыбка; ничто в ней не напоминало утреннюю мою спутницу.
— Читаем «Дон-Кихота», — сказал мне Фёрстер, — и наслаждаемся. Вот произведение, где от материальных элементов композиции уже ничего не осталось. Все временное, случайное, материальное выветрилось, и налицо одно содержание. И удивительно, что ведь оно с течением времени все глубинеет и глубинеет.
— Мне кажется, это так и должно быть, — ответил я. — В прошлом году летом я был в Милане и видел «Тайную вечерю» Леонардо. Мне и пришла тогда эта мысль. Ведь там физическое тело уже сползло, краски потухли, все элементы картины разрушились или почти разрушаются, всё, чем картина была создана, — умирает естественной материальной смертью, а между тем содержанье картины перед вами, и вы ее видите, хотя ее нет: это ли не бессмертие формы? Я злился, когда возле меня кто-то стал ораторствовать о бренности искусства.
— Что вы называете формой — контуры? — спросила меня Маро, положившая темную голову на руки и внимательно нас слушавшая.
— Не контуры, а идею целого. Настолько определившуюся, что достаточно одного пластического намека, чтобы усвоить себе ее образ, — ведь содержание и форма — это одно целое.
— Ну, а намек-то все-таки должен быть материальный, красками или рисунком? Ведь если все сползет, значит, ничего не будет видно, — продолжала девушка.
— Надо только, чтоб сперва идея была воплощена самым материальным, самым плотским образом, то есть чтоб картина была нарисована, а книга написана, — а потом, по-моему, ничего не страшно, даже если самый последний намек исчезнет и материя истлеет. Может быть, тогда образ целого перейдет в память, в школу, в традицию, в символ, мало ли.
— Если так рассуждать, значит, весь мир уже заполнен бесплотными формами, о которых все люди забыли, что они были прежде воплощены. Ведь наверное погибло множество произведений… Может быть, тут, вокруг нас, колышутся разные формы?! — Маро комично повела руками по воздуху и рассмеялась.
— Не смейся, — серьезно ответил Фёрстер, до этих пор молчавший. — Если не пространство, так дух наш во всяком случае насыщен формами. Как знать, может быть, и мифы есть не что иное, как формы материально истлевших художественных произведений? Но что бы там ни было, а Сергей Иванович сказал одну важную вещь: воплощенной-то форма прежде всего должна быть, иначе она не получит образа, как нерожденный зародыш.
Варвара Ильинишна протянула руку за моим стаканом, деликатно напомнив о своем присутствии. Я попросил еще чаю, и она тоже вступила в разговор.
— Наша Маро в гимназию не ходила, Сергей Иванович, — сказала она застенчиво, — вот он ее всему сам учил, с детских лет, и до сих пор они вместе занимаются разными науками. — Она кивнула головой на мужа.
— У па свой взгляд на образование, — вставила Марья Карловна, теребя отца за рукав, — он находит, что нас воспитывают слишком исторически, все внимание обращают на перспективу, — где, когда, что случилось, и насколько одно больше или меньше другого, и какая чему цена, — например, всё читаем учебники или изложения, а оригиналы читать нам некогда… Па с детства меня пичкает оригиналами.
— Я надеюсь, дитя мое, ты на это не жалуешься? — шутливо спросил Фёрстер.
— Как когда! Иной раз у меня такая теснота от твоих оригиналов и чувство беспомощности, словно я не знаю, кого куда поставить, и все они обрушиваются на меня сразу. По-моему, история необходима нам для простора, для укладки. — Она подумала несколько секунд. — Знаешь, па? Вот что я тебе скажу. Я совсем не умею укладывать свои вещи в чемодан, и когда это нужно, мне все кажется, что для них трех сундуков и то мало, — не залезают. А придет мама, и все ровнешенько в один сундук уложит, и на все великолепно хватит места. Вот, по-моему, так поступает историческое образование.
Фёрстер улыбнулся своей прелестной улыбкой и погладил дочь по щеке:
— Ты права, девочка, но научись укладываться на вещах, а не без вещей. В этом ведь все и дело.
Он встал с места, поцеловал у Варвары Ильинишны руку (она тихонько поцеловала его в затылок) и сказал мне на ходу:
— Я буду в кабинете. Кончайте ваш чай и зайдите ко мне, нам нужно кой о чем сговориться.
Я быстро допил чай и хотел было идти за Фёрстером, когда Маро отозвала меня в сторону.
— Я буду сидеть в саду на скамеечке, — шепнула она мне потихоньку от Варвары Ильинишны. — Мне непременно, непременно нужно вас проводить. Окликните меня, когда пойдете домой, хорошо?
Скрепя сердце пообещав ей это, я двинулся к профессору.
— Только не-епременно! — еще раз шепнула мне вслед девушка. Она выговаривала это слово врастяжку, с детской торжественностью, словно давала зарок или брала его с вас. Мне казалось, не следовало бы ей уступать в этом и не годится начинать с ней секреты, смысла которых я не знаю, — но обещание было уже дано. Профессор сидел в своем кабинете за столом. На лице его были задумчивость и усталость, прядь посеребренных волос спустилась ему на лоб. Глаза его были устремлены на огонь, и так он смотрел, прищурившись, почти во все время нашего разговора. Такая же безотчетная любовь к огню, я заметил, была и у его дочери; Маро невольно поднимала глаза к источнику света и не отводила их, точно привороженная.
— Сядьте, голубчик. С завтрашнего дня начнется ваша работа. Я рад, что случайный мой выбор пал именно на такого, как вы, — мы с вами, уж конечно, сойдемся. — С этими словами Фёрстер указал мне на стул рядом.
— Вы читали брошюрки о моей санатории? Да? Ну так забудьте всю эту ересь. Посторонние люди ровно ничего не понимают в моем методе и, когда пишут о нем, — даже с самыми лучшими намерениями, — попадают впросак. Тут вообще не годится теоретизировать, а надо видеть и работать. Зарубин стал у меня чудесным работником, заразившись самым процессом дела, а не принципами. Вы же, насколько это возможно, конечно, могли бы начать и с принципов, вам они будут вполне ясны. Но скажите сперва, чем вам кажется душевная болезнь?
Я изложил Карлу Францевичу все, что думал по этому вопросу. Он не прерывал меня и слушал, склонив голову.
— Вы думаете правильно, — сказал он, когда я кончил, — но не до конца. Вот возьмите эту тетрадку, тут я в разное время набросал то, что можно назвать моим методом. Было бы хорошо, если б вы успели прочесть это до завтра, — там немного! — и приступить к знакомству с санаторией уже вполне сознательно.
Я обещал прочесть тетрадку сегодня же вечером и, взяв ее из рук Фёрстера, простился.
Добрейшая Варвара Ильинишна ни за что не хотела отпускать меня без ужина, а когда я сослался на усталость, снарядила Дуньку ко мне во флигель с горячим судком.
Выйдя из профессорского домика, я зашел в сад. Он был в стороне, по склону горы, весь темный и влажный от росы. Темная, тонкая фигура в платке вышла ко мне навстречу, и прохладные пальцы легли на мою руку.
— Спасибо, что не обманули. Мама не любит, когда я хожу по вечерам одна. А мне бы только проводить вас до флигеля и обратно.
— Марья Карловна, пожалуйста, не заставляйте меня делать то, что не нравится вашим родителям, — сказал я ей серьезно.
— Сегодня это в последний раз, потому что… уж такой день выдался. Да поднимите вы голову, гляньте на небо!
Вся темная чаша неба над нами сияла крупными, дрожащими звездами. Было их так много, что казалось — они кишат, ползают, жужжат в небе. Дух захватывало глядеть в это сверкание. Вдруг с самого верху огненной каплей покатилась звезда, опоясав все небо. Маро вырвала у меня руку и вскрикнула: