Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Кроме этих поименованных лиц, русских и иностранных, при императорской квартире их было еще много (особенно иностранцев) и каждый, особенно иностранец (с смелостью, свойственной человеку в деятельности среди чужой среды), вносил свою лепту разномыслия в эту управляющую армией организацию.
Князь Андрей, не имея никаких личных интересов, был в самом выгодном положении для наблюдения. В числе всех мыслей и голосов в этом огромном, беспокойном, блестящем и гордом мире, князь Андрей видел следующие, более резкие, подразделения направлений и партий. <Во-первых, было направление Пфуля, то есть тактиков, методиков, теоретиков — таких людей, которые вместе с Пфулем имели непреоборимое ничем презрение к действительности.>[230]
№ 165 (рук. № 89. T. III, ч. 1, гл. XII—XV).[231]
<После последней своей зимы с Наташей в Отрадном Nicolas много переменился. Он прежде был разочарован, теперь он успокоился в своем разочаровании, увидал, что кроме великих подвигов геройства, кроме всесветной славы, кроме небесной любви, соединяющей души, есть много хорошего и радостного на земле: добрые товарищи, выпить во-время и впору, охота, спокойная жизнь и добрая, верная, преданная и милая жена, и сверх того сознание, что я честный и благородный человек. Всё это было хорошо. И странное дело, как только Nicolas отрекся[232] от искания восторгов своей юности, все эти простые и честные блага жизни сами давались ему в руки. В полку ему стало еще легче и веселее после его отпуска. В его отсутствие он был произведен в ротмистры и ему дан был эскадрон. Начальство, товарищи и солдаты наперерыв высказывали радость его возвращению.[233] Дело управления эскадроном, служба, отношения с товарищами, подчиненными и начальством пошли неожиданно легко с тех пор, как он видел только то, что было, не ища ничего дальше. В войне[234] он[235] перестал видеть блестящие атаки и гарцованья, уже понимал значение слов, помня свою Шенграбенскую атаку и Фридландскую бойню. Он знал, что на войне золотые снурки, ташки и фразы ни к чему не нужно, а нужно терпение и спокойное перенесение трудов, неприятностей и страха, и готовился на это. Он уже, как старые офицеры, слушал всегда молча рассказы о подвигах геройских, с тем чувством, что хотя в глубине души он и знает, что этого не могло быть и что это всё вздор, но что все-таки, бог знает, может и правда и все-таки не следует сомневаться в истине геройств, клонящихся к возвышению духа нашей армии. Так, в недавнее время, когда его полк уже был <около Дриссы> на Двине, слушая рассказ про дело при Салтановке и древ[нее] геройство Раевского, поведшего на плотине 2-х своих сынов в атаку, он упорно молчал, не восхищался и не повторял этого рассказа. Ему, во-первых, не нравилось, зачем Раевский повел сыновей под пули. На плотине Салтановской не решалась судьба отечества, как у М[уция] Сцев[олы]. Потом ему неясно было, с какой целью он их повел. В путанице, которая должна была быть на плотине, 10 солдат ок[оло?] могли видеть и слышать Раевского с сыновьями, и от этого ничего лучше не было. Вспоминая свои прежние военные действия, он признавался себе, что всякий раз он был не в себе и просто трусил. «Теперь этого не будет, — думал он. — Теперь я командую, а потом — главное, сколько ни трусь, всё то же самое, попробую не обращать никакого внимания. Хорошо, что ни разу не заметили. А как осрамишься, да не убьют. Нет, теперь не обращу ни малейшего внимания, буду, как на ученьи. Да и нельзя, надо вести эскадрон».
Вследствие ли этих рассуждений, или рассуждение это пришло Nicolas вследствие того, что ему надо было вести эскадрон, но 13 июля, в первый раз, как Павлоградцы пошли в дело, Nicolas, к удивлению своему, во всё время дела не чувствовал ни малейшего страха.
12 июля, ночь накануне дела, несмотря на страшную бурю, гусары провели очень весело. Полк стоял биваками в поле просто среди ржаного, желтевшего, но выбитого до тла поля. Дождь лил ливнем, и прикрыться было негде. Один из офицеров нашел пустую корчму, и все офицеры ввалились за ним. Состав офицеров уже был совсем другой. Денисова не было, Кирстен был убит, но все были другие, но все такие же. В полку был молодой доктор, женившийся на немке в Польше, он тоже забрался с женой в корчму. И все до одного офицера влюбились тут в корчме в немку, грели и сушили ее, зажигали угли на окнах, играли с ней в короли, и з..... должен был итти за дровами, а король имел право поцеловать ручку.[236] Ростов уже был такой офицер, что когда он остался з......, его не пустили, а за него пошел влюбленный в него корнет Ильин. Ручку же целовать ему дали, даже и без выигрыша, несмотря на то, что доктор притворялся очень довольным, но, наконец, нашел, под самым пустым предлогом увел свою жену под дождь в кибитку. Веселый, безвредный, беспричинный хохот почти без помощи вина, потому что имелась только одна бутылка кислого вина, звучал всю ночь до 3-го часа утра. Некоторые легли, укрывшись мокрыми шинелями, но вскакивали с постели, хохотали, вспоминая испуг доктора и веселье докторши, то плясали, пугая корнета тараканами, и смеялись, как дети.
В эту ночь было приказано в 3-м часу выступать к местечку Островне. Отрядом командовал граф Остерман.
В ночь была гроза и страшная буря, но к утру, в 3-м часу летнего утра, тучи разорванными хлопьями бежали по небу, и мокрая, серозеленая, выколосившаяся, мокрая рожь волновалась скучно и уныло. Овес зеленый, только что выскочивший в трубку, подрагивал от ветра. Большая дорога с ракитами по сторонам, как аллея, поросла низкой зеленой травкой, которая, на зло[237] выбивающим гуртам и обозам, так и лезла под дождями лета. По дороге встречались обозы и один гурт скота для армии. (Видно, неприятель далеко.) Обогнали одну роту артиллерии, стоявшую на дороге. Nicolas ехал в стороне промежду ракиток с двумя офицерами: один — товарищ прежний, Перонский, другой — не отстававший от него, влюбленный в него корнет Ильин. Они весело болтали о прошедшей ночи. Nicolas сам удивлялся своему спокойствию, подходя к делу. Как будто будущее до него не касалось. Он думал, что это происходило от него самого — от умных правил, которыми он себя успокоил, в сущности[238] перемену эту произвело в нем только время, возраст и всегда с возрастом совпадающее повышение в чине и звании — эскадронный командир. С Nicolas произошло то, что может наблюдать[239] каждый за детьми, которые учатся, учитель. Есть знания, которые усовершенствуются и которые познаются только временем. Мальчика начинают учить дробям (большею частью это замечается на дробях); мальчик, хорошо учивший четыре правила, мучается, бьется; учитель пробует различные приемы и решает, что мальчик — дурак, он ничего не понимает; проходит время, год или около того, у мальчика мозг вырос до дробей, и он не верит, чтобы когда-нибудь ему могло казаться это трудно. Или вы играете на фортепьяно и оставили, плохо разбирая ноты; прошли года, вы садитесь за фортепьяно и читаете гораздо лучше: пришло время. Так для Nicolas пришло <время> спокойно переносить опасность. Ему жалок был корнет, особенно веселый и взволнованный. Nicolas видел, что корнет трусил и скрывал так, как сам он делывал это прежде. Nicolas чувствовал иначе и вид имел другой. Прежде Nicolas портил сам себя своим беспокойством, теперь корнет любовался его небрежно-спокойным и изящным видом и каждым движением, когда он либо обрывал листья ракиты, либо дотрогивался [до] тонкой ноги, до паха лошади, либо отдавал, не поворачиваясь, докуренную трубку ехавшему сзади гусару.
Только что солнце стало выходить на чистой полосе из-под тучи, как ветер стих, как будто он не смел портить этого прелестного после грозы летнего утра. Капли еще падали, но всё затихло, птицы запели, и Nicolas указал на баранчика, который высоко где-то гоготал в воздухе.
— Коли простоим тут, надо будет сходить в это болото, — сказал Ростов, не притворяясь, а искренно думая о болоте. Он сам себе удивлялся, как он не торопился, как он не думал о будущем,[240] даже и тогда, когда впереди к Витебску послышался гул орудий. Даже тогда, когда прискакал адъютант графа Остерман-Толстого с приказанием итти на рысях по дорого, Nicolas не думал ни о чем, как о том, чтобы эскадрон шeл в порядке. Просторно и спокойно у него было в этот день в голове. Оттого ли, что он не доспал, он чувствовал себя нынче глупеe и нечувствительнее обыкновенного. Вспоминая нарочно о Соне, о доме, он был равнодушен,[241] не возникало у него тысячи мыслей вследствие каждого впечатления; напротив, он ни о чем не думал и чувствовал, что он живет одной животной жизнью и имеет только настолько[242] сообразительности, чтобы распорядиться эскадроном, на что нужно едва ли какие-нибудь душевные способности.