Максим Горький - Супруги Орловы
- Понимаешь... на сто ножей бросился бы я... но чтобы с пользой! Чтоб от этого облегчение вышло жизни. Потому - вижу я людей: доктор Ващенко, студент Хохряков - работают они, даже удивление! Им бы давно надо умереть с устатка... Из-за денег, думаешь? Из-за денег так работать нельзя! У доктора - слава те господи! - есть таки кое-что и ещё немножко... А старик захворал прошлый раз, так Ващенко за него четверо суток отбарабанил, даже домой не съездил за всё время... Деньги тут ни при чём; тут жалость - причина. Жалко им людей - и не жалеют себя... Ради кого, спроси? Ради всякого... Ради Мишки Усова... Мишке место в каторге, потому - всякий знает, что Мишка вор, а может, хуже... Мишку лечат... Рады, когда он с койки встал, смеются... Вот и я хочу эту самую радость испытать... и чтобы было много её задохнуться бы мне в ней! Потому что смотреть ни них, как они смеются от своей радости, - заноза мне. Взною весь и загорюсь. Эх ты... чорт!
Орлов глубоко задумался.
Матрёна молчала, но сердце у неё билось тревожно - её пугало возбуждение мужа, в словах его она ясно чувствовала великую страсть его желания, непонятного ей, потому что она и не пыталась понять его. Ей был дорог и нужен муж, а не герой.
Подошли к краю оврага и сели рядом друг с другом. Снизу на них смотрели кудрявые вершины молоденьких берёзок, на дне оврага лежала синеватая мгла, оттуда несло сыростью, гниющими листьями, хвоей. Порой тихо проносился ветер, ветки берёз колыхались, колыхались и маленькие ели, весь овраг наполнялся трепетным, боязливым шопотом, казалось, кто-то, нежно любимый и оберегаемый деревьями, заснул в овраге под их сенью и они чуть-чуть перешёптываются, боясь разбудить его. В городе вспыхивали огни, выделяясь на тёмном фоне садов, как цветы. Орловы сидели молча, - он задумчиво барабанил пальцами по своему колену, она поглядывала на него, тихонько вздыхая.
И вдруг, охватив его шею руками, положила на грудь ему голову, шопотом говоря:
- Голубчик ты мой, Гриша! Милый ты мой! Какой ты опять хороший ко мне стал, удалой ты мой! Ведь будто тогда... после свадьбы... живём мы с тобой... ни слова обидного ты мне не скажешь, разговоры всё со мной говоришь, душу открываешь... не зыкаешь на меня.
- А ты соскучилась об этом? Я ин поколочу, если хочешь, - ласково пошутил Григорий, ощущая в душе прилив нежности и жалости к жене.
Он стал рукой тихо гладить ей голову, и ему нравилась эта ласка, такая отеческая - ласка ребёнку. Матрёна в самом деле похожа была на ребёнка: она взобралась к нему на колени и сжалась у него на груди в маленький, мягкий и тёплый комок.
- Милый мой! - шептала она.
Он глубоко вздохнул, и на язык ему сами собою потекли новые для него и жены его слова.
- Эх ты, кошечка! Видишь, как-никак, а нет друга ближе мужа. А ты всё в сторону норовишь... Ведь ежели я иной раз обижал тебя - от тоски это! Жили в яме... Свету не видели, людей не знали. Выбрался из ямы и прозрел, а до этого слепой был. Понимаю теперь, что жена, как-никак, первый в жизни друг. Потому люди - змеи, ежели правду сказать... Всё язву желают другому нанести... К примеру - Пронин, Васюков... Э, ну их к... Молчок, Мотря! Выправимся, не робей... Выйдем в люди и заживём с понятием... Ну? Чего ты, дурёха ты моя?
Она плакала сладкими слезами счастья и на вопрос его ответила поцелуями.
- Единственная ты моя! - шептал он и тоже целовал её.
Оба они стирали поцелуями слёзы друг друга и оба чувствовали их солоноватый вкус. И долго ещё говорил Орлов новыми для него словами.
Уже совсем стемнело. Небо, пышно расцвеченное бесчисленными роями звёзд, смотрело на землю с торжественной грустью, в поле было тихо, точно в небе.
У них вошло в привычку пить чай вместе. На другое утро, после разговора в поле, Орлов явился в комнату жены чем-то сконфуженный и хмурый. Фелицата захворала, Матрёна была одна в комнате и встретила мужа с сияющим лицом, но тотчас же потемнела и тревожно спросила у него:
- Что ты такой? Нездоровится?
- Нет, ничего, - сухо ответил он, садясь на стул.
- А что же? - добивалась Матрёна.
- Не спалось. Всё думал. Раскудахтались мы с тобой вчера, смякли... мне теперь стыдно себя... Ни к чему всё это. Ваша сестра, в таких разах, норовит человека в руки взять... н-да... Только ты про это не мечтай - не удастся... Меня ты не обойдёшь, я тебе не поддамся. Так и знай!
Он сказал всё это очень внушительно, но на жену не смотрел. Матрёна всё время не отводила глаз от его лица, и губы её странно искривились.
- Что же, ты каешься в том, что вчера таким мне близким был? - тихо спросила она. - Каешься, что целовал да ласкал меня? Это, что ли? Обидно мне это слышать... очень горько, рвёшь ты мне сердце такими речами. Что тебе надо? Скучно тебе со мной, - не люба я тебе, или что?
Она смотрела на него подозрительно, и в тоне её звучали и горечь и вызов мужу.
- Н-нет, - смущённо сказал Григорий, - я вообще... Жили мы с тобой... знаешь сама, что за жизнь! Вспоминать тошно. А вот теперь поднялись... и боязно чего-то. Всё так скоро переменилось... И я сам себе как чужой, и ты другая будто бы. Это что такое? И что за этим будет?
- Что бог даст, Гриша! - серьёзно сказала Матрёна. - Ты только не кайся в том, что хорош вчера был.
- Ладно, брось... - всё так же смущённо остановил её Григорий. - Я, видишь ли, думаю, что всё-таки ничего не выйдет у нас. И прежняя жизнь наша не цветиста, и теперешняя мне не по душе. И хоть не пью я, не дерусь с тобой, не ругаюсь...
Матрёна судорожно засмеялась.
- Некогда тебе теперь заниматься-то всем этим.
- Напиться я всегда бы нашёл время, - улыбнулся Орлов. - Не тянет, вот диво! А потом мне вообще как-то... не то совестно чего-то, не то боязно... - Он тряхнул головой и задумался.
- Господь тебя знает, что с тобой, - тяжело вздохнув, сказала Матрёна. - Житьё хорошее, хоть работы и много; доктора тебя любят, сам ты в аккурате себя держишь, - уж я не знаю что? Беспокойный ты очень.
- Это верно, беспокойный... Вот я думал ночью: "Пётр Иванович говорит: все люди равны друг другу, а я разве не человек, как все? Но, однако, доктор Ващенко получше меня, и Пётр Иванович получше, и многие другие... Значит, они мне не ровня и я им не ровня, я это чувствую. Они вылечили Мишку Усова и рады... А я этого не понимаю. И вообще чему радоваться, коли человек: выздоровел? Жизнь у него хуже холерной судороги, ежели говорить по правде. Они понимают это, а - рады... И я тоже хотел бы порадоваться, как они, а не могу... Потому что - чему же радоваться, опять-таки?"
- А они жалеют людей, - возразила Матрёна. - У нас тоже... начнёт поправляться больная, так, господи, что делается! А которая бедная идёт на выписку, так ей и советов, и денег, и лекарств надают... Даже слеза меня прошибает... добрые люди!
- Вот ты говоришь - слеза... А меня удивление берёт... Больше ничего. - Орлов повёл плечами и потёр себе голову, недоумевающе поглядев на жену.
У неё откуда-то явилось красноречие, и она с усердием начала доказывать мужу, что люди достойны жалости. Наклонясь к нему, глядя в лицо его ласкающими глазами, она долго говорила ему про людей и тяжесть жизни, а он смотрел на неё и думал:
"Ишь как говорит! Откуда у неё слова?"
- Ведь и сам ты жалостливый - говоришь, удушил бы холеру, ежели бы сила. А - для чего? Тебе от того, что она явилась, даже лучше жить стало.
Орлов вдруг расхохотался.
- А ведь верно! И впрямь лучше! Ах ты, дуй её горой! Люди мрут, а мне от этого жить лучше, а?.. Вот так жизнь! Тьфу!
Он встал и, смеясь, ушёл на дежурство. Когда он шёл по коридору, у него вдруг явилось сожаление о том, что, кроме него, никто не слышал речей Матрёны. "Ловко говорила! Баба, баба, а тоже понимает кое-что". И, охваченный приятным чувством, он вошёл в своё отделение навстречу хрипам и стонам больных.
Матрёна, в свою очередь, всячески старалась расширить своё возрастающее значение в жизни мужа. Трудовая, бойкая жизнь сильно приподняла её самооценку.
Она не думала, не рассуждала, но, вспоминая свою прежнюю жизнь в подвале, в тесном кругу забот о муже и хозяйстве, невольно сравнивала прошлое с настоящим, и мрачные картины подвального существования постепенно отходили всё далее и далее от неё. Барачное начальство полюбило её за сметливость и уменье работать, все относились к ней ласково, в ней видели человека, это было ново для неё, оживляло её...
Однажды, во время ночного дежурства, толстая докторша начала расспрашивать её об её жизни, и Матрёна, охотно и открыто рассказывая ей про свою жизнь, вдруг замолчала, улыбаясь.
- Ты что смеёшься? - спросила докторша.
- Да так... очень уж плохо жила я... и ведь, поверите ли, милая моя барыня, - не понимала я этого, вот до сего часу не понимала, как плохо.
После этого смотра прошлому в душе Орловой родилось странное чувство к мужу, - она всё так же любила его, как и раньше, - слепой любовью самки, но ей стало казаться, как будто Григорий - должник её. Порой она, говоря с ним, принимала тон покровительственный, ибо он часто возбуждал в ней жалость своими беспокойными речами. Но всё-таки иногда её охватывало сомнение в возможности тихой и мирной жизни с мужем, хотя она верила, что Григорий остепенится и погаснет в нём его тоска.