Михаил Елизаров - Ногти
— До понедельника отрепетируешь, — сказал Валентин Валерьевич. Магнитофон, если хочешь, возьми с собой или оставь здесь. Ключ я тебе даю, приходи и работай.
И начались замечательные дни. Я наслаждался по десять часов кряду. К необходимому понедельнику я наловчился так, что мог играть заданные произведения наизнанку.
В понедельник меня слушали, кроме Валентина Валерьевича, внимательный человек из городского отдела народного образования и директор специализированной музыкальной школы-десятилетки, приятель Валентина Валерьевича. Я отыграл программу, меня поблагодарили и в коридор не отправили. Я почувствовал, что это добрый знак, раз моя дальнейшая судьба обсуждалась в моем же присутствии.
Вначале высказался Валентин Валерьевич, потом директор школы. Они говорили обо мне только хорошие слова. Человек из отдела образования заявил, что не видит никаких препятствий тому, чтобы я учился музыке, и пообещал подписать соответствующий указ и все уладить. Валентин Валерьевич поздравил меня, а директор сказал, что я теперь учащийся девятого класса специализированной школы-интерната для музыкально одаренных детей.
Все сложилось без моего участия. Документы из канцелярии ПТУ переслали в канцелярию школы, мне выделили койку в общежитии. До осени ребята разъехались по домам, и я жил в комнате один. Кто-то из преподавателей школы согласился подтянуть меня за лето по теории. Сам я взял в библиотеке «Практическое руководство по музыкальной грамоте» Фридкина и, на всякий случай, вызубрил.
Единственной моей проблемой был Бахатов. Я просил у директора позволить Бахатову жить вместе со мной в общежитии музыкальной школы, но директор сказал, что это запрещено законом.
Я не представлял, как отреагирует Бахатов на разлуку, и осторожно сообщил ему, что нам придется впервые за долгие годы ночевать порознь и видеться только днем. Бахатов в очередной раз поразил меня своим спокойствием и даже некоторым равнодушием. Сантехнический гуру, Федор Иванович выхлопотал для него полноценное рабочее место в ЖЭКе, и, кроме этого, его временно прописали в незанятой дворницкой. У Бахатова появилось собственное жилье, с крохотным санузлом и кухонькой.
Жизнь налаживалась. Больше, чем на сутки, мы не разлучались. Я приезжал к нему в гости, он ко мне. Я рассказывал о своих музыкальных событиях, он посвящал меня в приоткрывшиеся ему тайны финских рукомойников. Мне почему-то сразу вспоминались сказки Андерсена или хрустальный и холодный скандинавский Север, а Бахатов представлялся пушкинским Финном, оперным волхвом.
Я довольно быстро освоил игру с листа. Это оказалось не труднее, чем чтение вслух. Когда звуки обрели графические оболочки, я смог проигрывать произведение без инструмента, внутри себя. Ноты походили на кнопки, приводящие в движение потаенные клавиши, и внутренние молоточки стучали по внутренним струнам. Со временем, я пристрастился читать партитуры, как романы. Такое чтение дарило свою особую, неслышимую прелесть, сравнимую разве с оглохшим торжеством обладателя плеера. Я напоминал себе такого счастливого владельца пары невидимых наушников.
Учебы, собственно, у меня уже не было. Меня не терзали общими дисциплинами. Основное время я проводил за роялем, даже не успел толком познакомиться с моими одноклассниками. Сентябрь и половину октября я посещал занятия, а потом совершенно случайно попал на конкурс местного значения.
В первом туре я представил этюды Шопена. Сыграл недурно, чувствуя вдохновение из спины. Звенел каждый хрящик, пел каждый позвонок, звуки лились, как слезы. Мне очень долго хлопали. Растроганный приемом, я удалился за кулисы. Вдруг послышались чугунные командорские шаги, чей-то громовой голос, румяный богатырский бас пророкотал: «Да где же он, этот ваш новый Рихтер! Покажите же мне его!»
Я увидел человека исполинского роста. Он тоже заметил меня: «Вот ты где, голубчик ты мой! — стремительно подошел ко мне и порывисто обнял, потом на мгновение освободил, чтобы погрозить кулаком невидимому врагу: — Нет, не вымерла еще Россия!» — и опять заключил в объятия. В глазах его стояли настоящие слезы.
«Ну, здравствуй! — сказал он мне, как будто мы встретились после томительной разлуки. — Я — Тоболевский, Микула Антонович», — великан земно поклонился.
Я заметил, что мы сразу оказались в центре внимания. Тоболевский, казалось, сознательно эпатировал закулисную публику. Он буквально стягивал взгляды. В его манере не говорить, а мелодекламировать, громогласно и вычурно, не чувствовалось особой фальши. В фактуре Тоболевского удивительно сочетались добродушие и мощь ярмарочного медведя с духовным порывом помещика, отравленного демократической блажью. Сходство с добрым барином усиливала холеная, превосходной скорняжной выделки борода, черная, со змеистыми седыми прядями. На Тоболевском был фрак, но вместо фрачной рубахи он надел вышитую, русскую. Под горлом у него красовался атласный махаон с бриллиантовой булавкой. Тоболевский источал пряничную, с глазурью, энергию. Ей невозможно было не поддаться.
Тоболевский тормошил меня, что-то спрашивал, я невпопад отвечал. За время нашей суматошной беседы он еще несколько раз грозил потолку, то коротко рыдал в кулак. Потом он вскричал: «Едем!» — и бесцеремонно выволок меня на улицу.
Я не очень удивился тому, что самая роскошная из припаркованных машин белый лимузин — принадлежала ему. Проворный водитель открыл нам дверь, и мы уселись на заднее бегемотообразное сиденье. Перед нами стоял столик, тисненный перламутровыми разводами, на нем поднос с графином и две рюмки.
«Выпей, золотой мой человек», — жарко сказал Тоболевский, хватаясь за графин. Я выпил, чуть закашлявшись от спиртовой, на горьких травах удавки.
«Полынь-матушка, — усмехнулся моей вкусовой гримасе Тоболевский, еще раз наполнил рюмки и крикнул водителю: — Жми!»
Лицо его сияло вдохновением и благотворительностью.
Мы приехали в ресторан под названием «Тройка». К Тоболевскому сразу подскочил прыткий администратор, одетый дореволюционным приказчиком, с прямым холуйским пробором: «Хлеб-соль, Микула Антонович, милости просим».
Пока Тоболевский о чем-то договаривался, я осмотрелся. Зал ресторана был стилизован под русскую горницу, в золотых петушках, с многочисленными декоративными деревянными падугами. Стены и пол украшала мозаика, выложенная по сюжетам былин, с витязями, лешими и горынычами.
Задник сцены изображал птицу Сирин с развратным женским лицом и вызывающим бюстом. Птица состояла из множества электрических лампочек, которые, то зажигаясь, то затухая, делали птицу живой. Она подмигивала, открывала круглый рот и шевелила грудью.
Для поддержания стиля, девушки-официантки носили кокошники. Стыдливые, до щиколоток, рубахи им заменяла импровизированная конская сбруя. На сцене играл живой оркестр, но исполнял он вовсе не русские народные песни. Звучала современная эстрадная мелодия, и хрипучий солист утробно докладывал о любви. Он спел, и, поскольку дальнейших заказов не последовало, оркестр заиграл медленный мотив. На пространство перед сценой лениво выползли тучные пары и затоптались, поворачиваясь по кругу, как шестеренки в часах.
Я помаленьку пьянел. Графинчик с полынной настойкой мы выдули еще в машине. Потом Тоболевский неоднократно заказывал выпивку, поднимая тосты один за другим. Скатерть не вмещала всей замысловатой снеди. Из многочисленных посудинок с остроконечными крышками выстроилось подобие кремля с курантами на литровой бутылке. Оскаленная пасть гигантской твари, наверное, осетра, напоминала лик дьявола из ночного кошмара.
Тоболевский что-то выкрикивал, а я сидел, тупо уставившись в мерцающий контур сиринской груди. Лампочка, создающая эффект соска, перегорела, я смотрел в эту пустую точку и слизывал с пальцев прилипшие черные дробинки икры. Потом я понял, что Тоболевский скандалит с музыкантами. Он стоял возле сцены, нешуточно возмущался: «Бездари! Твари!» — и потрясал кулаками. Музыканты, тем не менее, продолжали играть. Они в такт пританцовывали, и создавалось впечатление, что они просто уворачиваются от грубых слов. Тоболевский сорвался с места и стал стаскивать их со сцены, раздавая пинки. Распорядитель стоял по стойке смирно и угодливо улыбался: «Ну, будет вам, Микула Антонович, хватит с них!»
«Нет, не хватит! — рычал разбушевавшийся Тоболевский. Он взобрался на сцену, поймал за загривок бессильного пианиста и принялся тыкать его носом в клавиши: — Это не твое место, погань!»
Пианист капризничал и вырывался, что приводило Тоболевского в еще большую ярость. Он уже собрался прибить бедного лабуха рояльной крышкой, но вдруг передумал. Он ослабил хватку, вздернул беднягу, как марионетку и, управляя его кукольной головой, развернул ее в мою сторону: «Вот, кто здесь сидеть должен!»