Валентин Катаев - Алмазный мой венец
Следующим за Мыльниковым в Харитоньевский выходил Машков переулок. Здесь в высоком, многоквартирном, богатом доме предреволюционной постройки в несколько скандинавском стиле, что было тогда модно, в барских апартаментах Екатерины Павловны Пешковой, жены Максима Горького, в самый разгар гражданской войны, отвлекшись на часок от своих дел, Ленин слушал "Аппассионату" Бетховена, опустив голову на руку и полузакрыв узкие глаза - весь отдавшийся во власть музыки, тревожившей и вместе с тем усыплявшей воображение.
Вероятно, очень много выпало из моей памяти.
Запомнилось, как однажды по Харитоньевскому переулку ехал старомодно высокий открытый автомобиль и на заднем сиденье среди каких-то полувоенных заметно возвышалась худая фигура Максима Горького, с любопытством посматривавшего вокруг. Он был в своей общеизвестной шляпе. Из его пшеничных солдатских усов над бритым подбородком торчал мундштук с дымящейся египетской сигареткой.
Великий пролетарский писатель только что вернулся па родину после долгого пребывания в Сорренто и, пережив волнение и восторг всенародной встречи на площади Белорусско-Балтийского вокзала, уже став национальным героем, ехал к себе домой, на старую квартиру в Машков переулок.
Лицо и руки его были оранжевыми от итальянского загара.
Обо многом мог бы еще поведать - и, надеюсь, поведает в этом сочинении - перекресток Мясницкой и Бульварного кольца, по которому, рассыпая из-под колес искры, катились провинциальные вагончики трамвая буквы А, в просторечии "Аннушки".
Но лучше всего запомнился мне Архангельский переулок, выходивший рядом с Наркомпросом на Чистые пруды, которые в ту пору я считал как бы своей вотчиной.
Архангельский переулок впадал в Кривоколенный. В Кривоколенном, в этом самом изломанном, длиннейшем и нелепейшем переулке во всей Москве, помещалась редакция первого советского толстого журнала "Красная новь", основанного по совету самого Ленина. Туда часто захаживали почти все писатели тогдашней Москвы.
Захаживал, вернее забегал, также и я.
И вот однажды по дороге в редакцию в Архангельском переулке я и познакомился с наиболее опасным соперником Командора, широкоизвестным поэтом - буду его называть с маленькой буквы королевичем,- который за несколько лет до этого сам предсказал свою славу:
"Разбуди меня утром рано, засвети в нашей горнице свет. Говорят, что я скоро стану знаменитый русский поэт".
Он не ошибся, он стал знаменитым русским поэтом.
Я еще с ним ни разу не встречался. Со всеми знаменитыми я уже познакомился, со многими подружился, с некоторыми сошелся на ты. А с королевичем - нет. Он был в своей легендарной заграничной поездке вместе с прославленной на весь мир американской балеринойбосоножкой, которая была в восхищении от русской революции и выбегала на сцену московского Большого театра в красной тунике, с развернутым красным знаменем, исполняя под звуки оркестра свой знаменитый танец "Интернационал". У нее в Москве в особняке на Пречистенке была студия молоденьких балерин-босоножек, и ее слава была безгранична. Она как бы олицетворяла собой вторжение советских революционных идей в мир увядающего западного искусства.
В области балета она, конечно, была новатором.
Луначарский был от нее в восторге. Станиславский тоже.
Бурный роман королевича с великой американкой на фоне пуританизма первых лет революции воспринимался в московском обществе как скандал, что усугубилось довольно значительной разницей лет между молодым королевичем и босоножкой бальзаковского возраста. В совсем молодом мире московской богемы она воспринималась чуть ли не как старуха. Между тем люди, ее знавшие, говорили, что она была необыкновенно хороша и выглядела гораздо моложе своих лет, слегка поанглосакски курносенькая, с пышными волосами, божественно сложенная.
Так или иначе, она влюбила в себя рязанского поэта, сама в него влюбилась без памяти, и они улетели за границу из Москвы на дюралевом "юнкерсе" немецкой фирмы "Люфтганза". Потом они совершили турне по Европе и Америке.
Один из больших остряков того времени пустил по этому поводу эпиграмму, написанную в нарочито архаической форме александрийского шестистопника:
"Такого-то куда вознес аэроплан? В Афины древние, к развалинам Дункан".
Это было забавно, но несправедливо. Она была далеко не развалина, а еще хоть куда!
Изредка доносились слухи о скандалах, которые время от времени учинял русский поэт в Париже, Берлине, НьюЙорке, о публичных драках с эксцентричной американкой, что создало на Западе громадную рекламу бесшабашному крестьянскому сыну, рубахе-парню, красавцу и драчуну с загадочной славянской душой.
Можно себе представить, до каких размеров вырастали эти слухи в Москве, еще с грибоедовских времен сохранившей славу первой сплетницы матушки России.
Но вот королевич окончательно разодрался со своей босоножкой и в один прекрасный день снова появился в Москве - "как денди лондонский, одет".
Все во мне вздрогнуло: это он!
А рядом с ним шел очень маленький, ростом с мальчика, с маленьким носиком, с крупными передними зубами, подетски выступающими из улыбающихся губ, с добрыми, умными, немного лукавыми, лучистыми глазами молодой человек. Он был в скромном москвошвеевском костюме, впрочем при галстуке, простоватый на вид, да себе на уме.
Так называемый человек из народа, с которым я уже был хорошо знаком и которого сердечно любил за мягкий характер и чудные стихи раннего революционного периода, истинно пролетарские, без подделки; поэзия чистой воды:
яркая, весенняя, как бы вечно первомайская.
"Мой отец простой водопроводчик, ну а мне судьба сулила петь. Мой отец над сетью труб хлопочет, я стихов вызваниваю сеть".
Вот как писал этот поэт - сын водопроводчика из Немецкой слободы:
"Живей, рубанок, шибче шаркай, шушукай, пой за верстаком, чеши тесину сталью жаркой, стальным и жарким гребешком... И вот сегодня шум свиванья, и ты, кудрявясь второпях, взвиваешь теплые воспоминанья о тех возлюбленных кудрях"...
Как видите, он уже не только был искушен в ассонансах, внутренних рифмах, звуковых повторах, но и позволял себе разбивать четырехстопный ямб инородной строчкой, что показывало его знакомство не только с обязательным Пушкиным, но также с Тютчевым и даже Андреем Белым.
Окинувши нас обоих лучезарным взглядом, он не без некоторой торжественности сказал:
- Познакомьтесь.
Мы назвали себя и пожали друг другу руки. Я не ошибся.
Это был он. Но как он на первый взгляд был не похож на того молодого крестьянского поэта, самородка, образ которого давно уже сложился в моем воображении, когда я читал его стихи: молодой нестеровский юноша, почти отрок, послушник, среди леса тонких молодых березок легкой стопой идущий с котомкой за плечами в глухой, заповедный скит, сочинитель "Радуницы". Или бесшабашный рубаха-парень с тальянкой на; ремне через плечо. Или даже Ванька-ключник, злой разлучник, с обложки лубочной книжки. Словом, что угодно, но только не то, что я увидел:
молодого мужчину, я бы даже сказал господина, одетого по последней парижской моде, в габардиновый светлый костюм - пиджак в талию,- брюки с хорошо выглаженной складкой, новые заграничные ботинки, весь с иголочки, только новая фетровая шляпа с широкой муаровой лентой была без обычной вмятины и сидела на голове аккуратно и выпукло, как горшок. А из-под этой парижской шляпы на меня смотрело лицо русского херувима с пасхально-румяными щечками и по-девичьи нежными голубыми глазами, в которых, впрочем, я заметил присутствие опасных чертиков, нечто настороженное: он как бы пытался понять, кто я ему буду - враг или друг? И как ему со мной держаться? Типичная русская, крестьянская черта.
Я это сразу почувствовал и, сердечно пожимая ему руку, сказал, что полюбил его поэзию еще с 1916 года, когда прочитал его стихотворение "Лисица".
- Вам понравилось? - спросил он, оживившись.- Теперь мало кто помнит мою "Лисицу". Всё больше восхищаются другим - "Плюйся, ветер, охапками листьев, я такой же, как ты,- хулиган". Ну и, конечно, "С бандитами жарю спирт...".
Он невесело усмехнулся.
- А я помню именно "Лисицу". Какие там удивительные слова, определения.
"Тонкой прошвой кровь отмежевала на снегу дремучее лицо".
У подстреленной лисицы дремучее лицо! Во-первых, замечательный эпитет "дремучее", а во-вторых, не морда, а лицо. Это гениально! А как изображен выстрел из охотничьего ружья!
"Ей все бластился в колючем дыме выстрел, колыхалася в глазах лесная топь. Из кустов косматый ветер взбыстрил и рассыпал звонистую дробь".
- Что ни слово, то находка!
Я вспомнил январь 1916 года, прифронтовую железнодорожную станцию Молодечно. Неслыханная красота потонувшего в снегах Полесья. В нетопленном станционном помещении я купил в киоске несколько иллюстрированных журналов, с тем чтобы было что почитать в землянке на позициях, куда я ехал добровольцем. Уже сидя в бригадных санях, под усыпляющий звон валдайского колокольчика я развернул промерзший номер журнала "Нива" и сразу же наткнулся на "Лисицу" - небольшое стихотворение, подписанное новым для меня именем, показавшимся мне слишком бедным, коротким и невыразительным.