Николай Гарин-Михайловский - Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Отсчитала в праздник как-то Матрена пятьдесят рублей и с постным вытянутым лицом принесла их под передником к брату. Корней и виду не подал, что догадался, с чем пришла сестра.
— Присядь, сестрица.
Матрена присела.
— Времечко-то какое стоит, — начал после некоторого молчания Корней и поглядел в поднятое окно в далекую яркую, свежую синеву осеннего неба.
И все поглядели туда же в окно. Только старик с печи не видел неба и видеть уж не было охоты. А на улице стояло действительно хорошее время. Дело шло к ясному вечеру. Длинная тень протянулась уж от избы, хотя за ней еще сверкало солнце и на крышах и подальше там, на молодых озимях под желтым лесом. А в желтом лесу красное, словно прозрачное дерево горело в огне лучей и говорило сердцу о ясных прозрачных днях бабьего лета. Пониже леса и озимей пруд золотился, а еще дальше тонула долина, вся в сиянье, притихшая, неподвижная и прозрачная.
— Хорошее время, — вздохнула Матрена и проговорила: — Ну, что, братец, как насчет Андрюшки?
— Да, ведь вот, сестрица, деньги…
— Ох, уж и не знаю как, — вздохнула Матрена.
— Что ж, сестрица, за нами деньги не пропадут… Неужто так, все худо да худо… Не пожалеет ли господь… А нужда придет, слово скажешь, ну, лошадку продадим, а то и хлебец… Охота бы подождать цены, да уж коли нужда, смотаем и хлеб.
Долго слушала Матрена, пока вынула, наконец, деньги. Но и тут не сразу отдала. Сперва заставила брата и всех на икону перекреститься, что не скажут, откуда они денег добились. И хотя такой секрет был шилом в мешке, но и Корней и все перекрестились.
Взяв деньги, Корней облегченно вздохнул и поклонился сестре в ноги. Затем, обращаясь ко всем, сказал:
— Вот видите, будьте свидетели… На твою, слышь, свадьбу деньги беру, не дай бог смерти моей, ты отдать должен.
Угрюмый Андрюшка молча кивнул головой.
— То-то не обидьте меня на старости лет, — проговорила Матрена, — как будет выручка, деньги отдайте…
— Ну, так как же это можно? — ответил Корней, — чужого и то в этаком деле как обидишь? а тут вдруг сестру… Ни проценту… ничего… Этак что ж? Деньги, к примеру, взял, а потом на вот тебе… так бы ладно.
Когда успокоились все насчет денег, зашла речь о свадьбе.
— Кого же вы Андрюшке… сыскали, что ли?
Андрюшка опустил голову и усиленно замигал глазами.
— Так ведь вот вишь ты, — заговорил отец, — я тебе, как на духу скажу… Охота, вишь, ему Власову дочку из Дементьевки взять.
Не новость это была для Матрены.
— Девка видная, — ответила она.
— Видная-то, чего говорить! Первая девка на всю деревню, так вот, вишь, слух-то ей пустили худой про парня… Ну, вот что хворь у него там, что ль? А ведь какая хворь?
— Известно.
— Родители у нее люди умные и в бедности… да она, молода-то, глупа — вертит, вишь, рыло… а старик-то мягковат: чем образумить как следует, а он словами, ну, и стоит дело: ни взад ни вперед…
— Свет, чать, не клином сошелся…
— Так-то так… Да вот и этот дурак забил ее себе в голову: ее да ее… Дело, известно, молодое… Эх, осень благодать! Вишь паутиночка-то летает, вишь летает, как серебряная, — нежно проговорил Корней, — к ведру — весь хлеб, как есть, за ведро перевезет на хлебники народ…
Андрюшка, низко опустивший было голову, вскинул глаза на окно и вздохнул всей грудью. Сердце еще веселей забилось, когда отец сказал:
— Ну, да теперь с деньгами можно плотнее будет пристать… Образумится, чать…
Тетка Матрена ушла, проводили ее все, а Андрюшка так и остался на улице и присел на завалинку.
Песню поют где-то, и отдается она, и звенит, и замирает в тишине заката. Встает откуда-то аромат вечерний и щемит сердце сладкой истомой. Словно сон и этот день веселый и воздух искристый. Параша вон-вон там, в той стороне, где в прозрачной лазури будто спит та маленькая неподвижная деревня, где она ходит теперь по улице с подружками. И смотрит, не оторвется Андрюшка в милую для его сердца сторону.
А в ворота уже выезжает отец.
Екнуло сердце Андрюшки, — знает, куда уехал отец.
Давно уж Андрюшка любит Парашу. Огнем жгут ее карие влажные глаза, как вскинет их и прямо, прямо посмотрит.
Всякое дело ей по плечу. То траву в хлебе полет и песни звонко поет, то жнет и молотит, а зимой в аккуратно прибранной избенке шерсть прядет, холст ткет.
А придет рождество, наденет старинный костюм от дедов, спустит сетку жемчугов на лоб и пойдет по горстям хороводные песни петь с девками. У дяди двоюродного прошлым рождеством увидал ее в таком наряде Андрюшка и засмотрелся. И ему она спела по очереди песню.
Хожу ли, гуляю
Вдоль по хороводу,
Хожу, выглядаю
Середи народу
Ласкового братца
Света Корнеевича.
И ему, краснея, отдала по уставу низкий поклон, а глаза лукаво скользнули по нем. Только и видел тогда он ее одну, только и видел ее плутовские глаза, да косу густую, да яркую краску молодого полного жизни и прелести лица.
Приехал Корней в деревню Прасковьи и сидит с отцом на завалинке. Девки гуляют по улице, песни поют, мужики у кабака сидят. Спустилась дорожка к пруду— блестит он в сумерках последнего заката, а с той стороны баня наклонилась и смотрит в воду, а вокруг нее сочная поздняя трава окружила ее, — и всё, и трава, и баня, и пруд притихли и неподвижны, словно слушают и жадно ловят последние мгновения хорошего дня.
Отец Прасковьи, седой добродушный старик, без шапки, с мягкими расчесанными волосами, лениво, добродушно слушает, откинув по обе стороны руки и уперев их в завалинку. И любо и лестно ему, что богатый Корней сватает его дочку, но и дочки жалко, — последняя… уже не ждали — а вот каким цветком расцвела.
— Дочка не хочет… главное вот хворь-то, — говорит Влас.
— Так ведь это, Влас Иванович, какая же хворь? Старик вон только что у нас не годится.
— Парень-то твой ведь тоже гнусявит…
— Ну, так ведь чуточку какую… А работник какой? Тихий, воды не замутит, не пьет, не курит: спокой один с ним… С этаким парнем не жить, с кем жить-то?
— Оно, конечно… грех сказать про парня. Так ведь глупы девки-то… Слышь, бат, нос у него шелудивый… Я, бат, и есть не смогу, из нутра вертать пищу станет.
— А что ж у нас то не вертат?! Так говорит пустое, сама уж не знает, что и придумать… У нас не жизнь ли? Люди мы тихие, смирные.
— Так ведь кто против этого говорит? худого не слыхать, — пожалуй, выдумай там, так и выдумки не слышно никакой.
— Просто одно слово, как дочь родную жалеть будем… Баба у меня тихая, смирная, я такой же, парень, что овца…
— Эх, Корней Антонович, моя бы воля…
— А чья воля?
— Так ведь слышь… слышь ты, последняя дочка…
— А куда она денется? Далеко разве отдадите? От села к селу без малого голос подать…
И долго еще отцы толковали меж собой под тихий говор праздничного села.
Ходит Параша с девушками по улице. Знает и она и девушки, зачем приехал Корней Антонович. Не поются песни, стихли девушки, и беспокойно своими жгучими карими глазами заглядывает, проходя, Параша на отца Андрюшки. Тоска на душе у нее.
Улететь бы, сняться вдруг, крылья б были, вон за той птичкой, что тонет в мглистой дали, за тем облачком, что там далеко, далеко в небе смотрится в ту чужеземную сторону, где в ярких огнях, как самоцвет, горит небо, куда ушло на ночь солнышко. Там нашла бы себе жениха, в той вольной сторонке, статного молодого красавца. С ним, милым, пойдет она на край света, с ним забудет про страх, что гнетет ее душу и гонит из тела от одной только мысли стать женою шелудивого Андрюшки.
Но не с вольной стороны сыскался жених: с шелудивым Андрюшкой обвенчали Парашу. Плакали мать и отец, плакали девушки, подружки Параши, словно на смерть провожая ее на проклятую жизнь.
Корней водил по обычаю Парашу и сына на третий день после свадьбы по родным. Веселый и пьяненький толковал он всем, как он победил. Параша смотрела в пол, смотрел в пол и Андрюшка, замирая от счастья.
— Дура какая, дура, — любовно говорил Корней, — шелудивый нос! Выдумала. Ах ты, глупенькая. Спасибо родители-то ее умные люди: смекнули… «Не хочешь, иди от нас на все четыре стороны». Эх, Парашенька, дура ты, дура… Любить ведь мы тебя будем. И сама-то ты еще как шелудивого любить-то станешь.
Молчит Параша. О чем говорить? Загублена уже жизнь… Ничего не прочтешь на ее лице: все в себе затаила и еще красивее в своей молодой смертной тоске.
IVЗатяжная выдалась осень.
И не помнят старики, когда с осени яровую землю делили. Обыкновенно до весны, да еще до позднего сева прособираются: «Мир велик человек, — когда всех сообразишь».
На этот раз собрались: настояли богатеи.
Иван Евдокимов на сходе пытал было, чтобы уломать мир заодно и на года разделить землю.