Николай Чернышевский - Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
Она повертывает открытую коробочку, чтобы каменья сверкали. – спрашивает, хороши ли серьги. – я говорю, что очень хороши; – она подает мне коробочку, чувствительно произнося: «Ваше сердце говорит вам, кому я дарю их через вас. – от вас они будут ей еще вдвое милее, нежели сами по себе».
– Очень благодарен вам, Зинаида Никаноровна; серьги чрезвычайно нравятся мне. – позвольте, я сейчас скажу, могу ли я взять; если это. – я взял стакан, вынул одну из серег, – если это стразы. – «Брильянты!» – восклицает она, а я черчу главным камнем серьги стакан: камень режет стекло. – в самом деле это брильянты: ах я низкий человек! Как несправедливо было мое гнусное сомнение в благородстве этой женщины!
– Если это стразы, хотел я сказать, Зинаида Никаноровна, то я возьму их с большим удовольствием. Но это брильянты – не возьму, простите меня. Я говорил вам, что вы преувеличиваете мое влияние на Виктора Львовича, но это бы еще ничего: я принял бы ваш подарок в награду, если не за пользу, какую принесу, то за желание, усердие служить вам. Дело не в пустой щекотливости, я чужд подобной мелочности. Но откровенно скажу вам, что этот подарок был бы совершенно бесполезен для меня. Будь это стразы, я осчастливил бы ими девушку, которая берет от меня, кроме денег, и перстеньки и сережки. Но брильянты – это совершенно нейдет к ее другим нарядам, к ее манерам, к ее семейному положению. – ко всему. Она могла бы только продать их. – и конечно, за полцены. Жаль такой большой потери. Лучше бы прямо дать ей деньгами. А это, вы согласитесь, неловко: вы не предложите мне триста, четыреста рублей для подарка моей любовнице. Скажу вам больше: несмотря на все эти затруднения, взял бы я у вас эти серьги или, пожалуй, хоть и деньги ей. – если б имел желание делать ей большие подарки. Но у меня нет этой охоты. Девушка не стоит того. Лицом не особенно хороша; флегматична, и телом и душою, без огня и без нежности; рыбья кровь в жилах, привязанностей в сердце нет ни к кому и никогда не было. А между тем довольно жадная. – правда и то, что подобная любовница не может выманить много денег, но почти жаль и тех не очень больших, которые даешь ей. Живу с нею потому, что связался раз, – но и только. Итак, не беру серег, чтобы не терять попусту дорогой наряд.
Бесподобная идеалистка слушала в изумлении и конфузе; но изумление прошло, а конфуз и того скорее:
– Я была убеждена, что… – она замолчала.
– Вы мало знаете меня; я не любитель трудных побед и хлопотливых интимностей. Если хотите, это – цинизм: стыжусь; но держусь правила: не употреблять на волокитство более пяти минут. – на шестой, если еще не обнят, говорю: «Она может быть очень хороша, но не в моем вкусе». Для меня нет ничего противнее мысли об отношениях, в которых все объяснения не ограничивались бы словами: «Иди сюда». – «Теперь можешь уйти, больше не нужна мне». Это не галантерейно, зато очень удобно.
– Но вы циник! – воскликнула она с ужасом, естественным тонным в идеалистке.
– Я говорил вам это. – отвечал я с тем достоинством, с которым наши либералы, обвиняемые в демократизме, отвечают: «Да, мы не скрываем своей любви к народу: если она – преступление, мы готовы погибнуть».
Зинаида Никаноровна впала в изнеможение. Серги не годились. Надобно было подумать, как теперь быть.
– И неужели вы совершенно равнодушен к этой девушке?
– Нет. Я не всегда равнодушен к ней. Почти каждый день, иногда и не один раз в день я бываю неравнодушен к ней. – в продолжение четверти часа. Как только почувствую аппетит быть неравнодушным к ней, иду в село, в ее избу; изба превращается при моем приближении и небесный чертог, потому что впереди меня летит туда Амур, превосходнейший из архитекторов, декораторов и парфюмеров. Амур улетает, и я спешу уйти, потому что изба грязна, зловонна. – немножко, то же начинает быть заметно мне и относительно моей возлюбленной, которая не привыкла быть особенно опрятною, когда не бывает превращаема Амуром в богиню. Этому еще можно бы пособить: свести ее в речку, велеть выкупаться; – тогда и без Амура она была бы приятною собеседницею. – если бы не была чрезвычайно глупа, – чему уже нельзя пособить никаким мытьем. – и если бы была покрасивее… Без особенных усилий фантазии я очень подробно описал мою любовницу, с точностью пользуясь для этого портрета чертами Анюты, как представляется мне эта свежая и довольно красивая, но бессмысленная и аляповатая женщина теперь, когда я сравниваю ее не с изношенными уличными девушками, а с Надеждою Викторовною, Мери, Настею и самой Зинаидою Никаноровною, которые, при всей разнице, сходны тем, что в самом деле красивы, очень красивы.
– Но когда вы так равнодушен к этой Анюте…
К Анюте??!! Неужели я даже назвал имя этой девушки? О, как досадно! Но я полагаюсь на скромность Зинаиды Никаноровны; умоляю Зинаиду Никаноровну сохранить эту тайну; мать Анюты покровительствует нам, но отец избил бы их обеих. Зинаида Никаноровна успокоила меня. Еще успокоительнее то, что в нашем селе верно наберется до сотни Анют, и наверное, с десяток из них – красавицы вроде моей Анюты: сделайте одолжение, разыскивайте, Зинаида Никаноровна, если вам еще угодно будет наводить справки. – Нет, Зинаида Никаноровна была уже вполне убеждена.
– Когда вы так равнодушен к этой девушке, мой подарок действительно не имеет смысла. Я не настаиваю. Но мы еще увидимся, не правда ли? Я найду что-нибудь другое для вас самого… Судя по вашему описанию, эта Анюта и не особенно красива: при вашем равнодушии к ней вы могли бы бросить ее. Неужели нет девушек получше?
– Есть. Но они не подвертываются сами под руку. А ловить я не охотник. – это я уже говорил. – да и не мастер, если сказать всю правду. – Мой обед не особенно хорош, но сытен: отказаться от него, чтобы оставаться голодным. – благодарю за совет!
– О, циник! – с новым ужасом воскликнула идеалистка. – Но хорошо то, что вы упомянули об обеде. У меня вовсе нет аппетита, я забыла, что пора пить чай. – вероятно, вы будете не прочь и закусить. Потрудитесь дернуть сонетку.
Я позвонил. Вошла девушка в дрянном ситцевом платье, – обыкновенная горничная, и некрасивая.
– Авдотья, я не буду пить чаю. Скажи Насте, чтобы приготовила там. – и закуску для гостя. Или пусть сама придет сюда, я скажу ей, какое вино подать к закуске, ты переврешь. – Некрасивая и ненарядная горничная ушла. – Вы извините меня, Владимир Алексеич, что я распоряжаюсь так. Я чувствую себя гораздо лучше прежнего; но все еще очень слаба, и разговор утомил меня; а нам надобно говорить много, много… Пока вы будете там пить чай и закусывать, я отдохну. Я заставлю вас поскучать: вы будете один, я не смею и не хочу предлагать вам, чтобы вы позвали к себе моего мужа: с ним вам было бы еще скучнее, нежели одному: он глуп и пошл. Вы будете один, и вам будет скучно, но вы извините мою смелость распоряжаться вами так деспотически: больная не может не быть эгоисткою и деспоткою. – Зинаида Никаноровна улыбнулась.
Степенною поступью вошла Настя, с постным лицом; как же иначе? – Зинаида Никаноровна страдает.
Не печалься, Настя: мне гораздо лучше. – Настя перестала печалиться, сохраняя, однако же, самую важную степенность. Зинаида Никаноровна рассказала ей, какие бутылки надобно подать к закуске. – Пожалуйста же, чтобы все это было поскорее: я и так виновата перед Владимиром Алексеичем, давно было надобно подумать об этом, я все забывала. – Настя повернулась – не на одной ножке, а с образцовою солидностью. – Постой, постой, Настя: я должна была сказать тебе еще о чем-то, не помню… – Настя оставалась, полуобернувшись опять к ней. – Дай вспомнить, Настя. – ах боже мой! – Сейчас думала об этом и не могу вспомнить… – Настя подошла опять к постели и стала, опершись ручкой о спинку кровати, у ног выздоравливающей. Выздоравливающая закрыла глаза, как и принято делать для пособия памяти, особенно, когда чувствуешь слабость… Настя стояла, немножко опираясь локотком о спинку кровати. – закинула ножку за ножку. – начала улыбаться мне и поигрывать по ковру носком ножки, закинутой за ножку, поигрывать свободной ручкою по шнуркам спенсера, подбрасывать свое янтарное ожерелье с крестиком: Зинаида Никаноровна не видит; и мало того, что не видит: оставила ее здесь, а должна знать ее характер; стало быть, не рассердится, если и увидит… Так понимали мы с Настею. Потому она нее живее кокетничала шаловливыми жестами, а я взглядами ободрял ее. Играя ожерельем, Настя начала покачиваться на локотке всем корпусом. – Зинаида Никаноровна раскрыла глаза и с ласковою строгостью сказала: «Перестань дурачиться, Настя». Настя перестала покачиваться корпусом и бросать мне улыбки, обратила внимательный взгляд на Зинаиду Никаноровну, но продолжала, хоть потише прежнего, играть ожерельем и стоять на одной ножке, опершись на локоток. – «Вот что, Настя, – начала Зинаида Никаноровна, вспомнив наконец: – Владимир Алексеич останется здесь еще довольно долго, поэтому распорядись, чтобы покормили его лошадей и чтобы кучер поужинал. Боже мой, как слаба память! Столько времени не могла вспомнить такой обыкновенной вещи!» – заметила она мне и продолжала опять Насте: – «Не забудь же и не повесничай. Да, еще: пойди сюда, нагнись ко мне». – Настя подошла, стала между постелью и моим, креслом, нагнулась ухом к Зинаиде Никаноровне; юбчонка оттопырилась сзади, голые полоски около подколенок засветились подле моих колен; юбчонка закрывала мои руки от Зинаиды Никаноровны; я рассудил, что было бы невежливостью не погладить эти голые полоски, и погладил их с величайшею скромностью, не касаясь рукою выше вершка, много двух, от колен: больше того уже не было бы соблюдением вежливости, было бы неделикатностью; кожа была гладка и нежна, как ни у одной из прежних моих приятельниц. – не исключая и Анюты. – А Зинаида Никаноровна между тем шептала: – «Я очень утомлена и, быть может, задремлю, пока гость будет пить чай; нужды нет, Настя, разбуди меня, когда он покушает; тотчас разбуди, не жалей меня и не сказывай ему».