Максим Горький - Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Скороговоркой, тоном привычного балагура, он произнёс:
— «Бог в числе трёх: святой дух — ко всему глух, отец — купец, любит почёт, не угоди — сечёт, сынок — баюнок, сам воскрес, а мы — неси крест», — слыхал прибаутку? Мне, мил друг, не до богов, у меня вот ноги отнимаются. Ну, и — тревожно душе: куда пойдёшь, где сядешь, как отнимутся ноги-то? Работал полсотни лет, а ни хрена нет… Марков-то сильно в жире, а у меня — одни жилы…
Он, как говорится, «попал на свою тропу», речь его бежит легко, свободно, чувствуется, что не вчера надуманы сердитые его мысли.
— Я тебе удостоверяю: о себе думай. Куда тебе дорога? К чему прицепиться? Вот о чём думай. А спрашивать будешь — тебе такого наврут, до смерти не распутаешь. Сам разбирай вопросы. Слыхал, как школьники говорят? «Вопрос: отчего ты бос? Ответ: лаптей нет». Вот те и вся премудрость…
Он засмеялся влажным смехом, похожим на кашель, всхрапывая, сплёвывая; смех докрасна раскалил его лицо, шею и долго сотрясал его сухое, лёгкое, жилистое тело. Перестав смеяться, лёг и, повторив: «Вот те и премудрость», — как-то сразу — точно в воду нырнул — спрятался в сон. На реке всё яснее звучала песня, покачивалась лодка, в ней бабы шевелились, становясь всё крупнее, цветистей.
Экзекуция
«Экзекуция — исполнение судебного решения».
Словарь юридических терминов.Май был сухой, дождь только дважды оросил жёсткий суглинок полей деревни Дубовки, и опять хвастливо развернулись, всё более медленно пошли длинные, жаркие дни. С июня зашумели сухие грозы, обманывая надежды крестьянства. Только во второй половине июня небо сплошь покрылось оловом облаков и на поля посыпалась мелкая пыль дождей, назойливых по-осеннему.
— Видать, и семян не воротим, — уныло соображали хозяева Дубовки, глядя на взъерошенные скудными всходами клочья своей земли, — она даже в урожайные годы давала тридцать пять — сорок пудов при посеве восемь — десять на десятину.
Удобрять её нечем было, скота мало, лошадные мужики ездили за сорок две версты в город и, покупая там навоз у дворников купеческих домов, немножко подкармливали свои наделы, даже платили навозом безлошадным беднякам за батрацкую работу. Вообще Дубовка жила трудно, как и многие деревни этого скудного уезда, а волость, в которую включалась Дубовка, особенно славилась бедностью и частыми продажами имущества крестьян за недоимки. Из пятидесяти двух семей Дубовки половина мужиков осенью уходила в город колоть дрова мещанству по 15–20 копеек за погонную сажень, весною — набивали погреба снегом, скалывали грязный лёд на улицах, хватались за всякую работу, только б сохранить семье лишний кусок хлеба. Зимою плели лапти из лыка, тайно надранного в монастырском лесу, плели вентели для ловли рыбы [35] и корзины из прутняка, нарезанного в оврагах. Бабы нередко уходили в город в прислуги, и многие приживались там, бросая мужей.
Дубовка прикрепилась на извилистом берегу какой-то древней реки, она капризно избороздила землю долинами, оврагами, построила холмы, и от неё осталась узенькая, почти пересыхавшая летом двуимённая речка Юла, или Безымянка. Весною Юла собирала в себя ручьи с полей и, пополняясь рыжей, глинистой водою, ежегодно обрывала, обламывала берега, понемножку сокращая площадь посевов и узкую полосу лугов. Бедность и убожество Дубовки никого не удивляли, — деревня славилась дерзостью мужиков, пьянством и сердитым отношением к ней начальства, — начальство сердилось не только за неплатёж налогов, а и за то, что считало мужиков Дубовки кляузниками, склочниками, любителями судиться.
Был в Дубовке свой мудрец, солдат Ераков, защитник Севастополя, маленький, тощий, с бритым подбородком и баками, с длинным носом дятла и сердитыми глазами под навесом седых бровей, человек гордый, уверенный в своей мудрости. Прилепился он на околице деревни в хорошей избе с большим огородом, имел десять колодок пчёл, любил читать псалтырь по усопшим, учил людей правилам хорошей жизни и терпеть не мог детей. В огороде у него работали бабы-соседки и старуха, вторая его жена, забитая героем до полной глухоты. Он рассказывал, что дубовцы были переселены на эту неплодородную землю из Смоленской губернии после войны с Наполеоном в наказание за бунты и что до воли, до 61 года, он в Дубовке был «бурмистром», но никто из стариков слова «бурмистр» не понимал и Еракова начальником крестьянства не помнил. Как многие из деревенских мудрецов той поры, он объяснял тяжесть и горе деревенской жизни очень просто.
— Забаловались люди. Не верят ни в бога, ни в беса, живут для брюха. И царя не жалеют, а царь об нас печётся — волю дал, думал — народ богаче будет. Ну — ошибся его императорское величество. Молодой был, добрый, в молодости и волчонок добёр. При помещиках — лучше жили, тогда власть была у мужика на вороте, а не в городе. Помещик знал: от голодного мужика, как от козла, ни шерсти, ни молока. Он ходил по земле своей с палочкой и всё видел: одному — поможет, другому — по шее наложит. Ну, люди и жили в порядке. А теперь вот земство завели, а оно, земство-то, на даче сидит, в карты играет с вечера до утра. Свечки в стеклянных пузырях жгут, чтобы насекомое не беспокоило. Сам видел это баловство. А мужики с помещиками судятся, чего никогда не было.
Кроме Еракова, был ещё мудрец Серах Девахин, портной, птицелов, охотник, мужик дикого вида: широкоплечий, но сутулый и плоскогрудый, как будто раздавленный. Ходил он по земле не торопясь и как-то неуверенно раскачиваясь на длинных ногах; лицо имел высоколобое, стиснутое густейшей светло-русой, как бы полинявшей бородой, он вообще был чрезмерно волосат, кустики волос росли у него даже на пальцах рук. Портной, а сам одевался неряшливо, в какие-то грязные и рваные лохмотья, точно на показ своей бедности. Ему было за сорок лет, но солидные люди звали его — Серёжка. Странно было видеть на узком лице Сераха большие и очень красивые синеватые бабьи глаза, его глухой тяжёлый голос и дикий вид никак не совпадали с мягкой улыбкой этих глаз. Он был любимцем женщин и парней. Это они наименовали его Серахом, всегда внимательно слушая его размышления и, должно быть, считая «блаженным». Покуривая пятаковую глиняную трубку на длинном самодельном чубуке, он гудел, глядя в землю:
— Вчерась в лесу выбрал сухое местечко — лёг, уснул. Проснулся — гляжу: гриб стоит, крепенький такой молодчик, белый гриб. А когда ложился я — не было его. Вот, ядри вашу долю, гриб три часа растёт, а жеребёнок года.
Матерно он ругался редко, а когда его спросили, почему он говорит «ядри», «ядрит», — объяснил:
— Ядро — значит зерно, самая суть. Ядри — стало быть, крепи, грей, накаливай, как, примерно, кузнец. Не накалишь — не скуёшь. Это и людей касаемо.
Такие его речи были мало понятны, но привлекали молодёжь тем, что не похожи были на обычные речи дедов, отцов и всегда служили началом для иных речей.
— Зря трётесь, ребята, в город надо уходить, на фабрики, — негромко и раздумчиво гудел он. — Там народ рабочий грамотнее, ловчей, богаче. Там — пестрота! А у нас: зимой бело да морозно, летом зелено да знойно. В одну пору — снег, в другую — пыль. Эдак-то жить не больно охота. В городе человек может цену себе поднять, а здесь: ты — на гору, сосед — за ногу. Вот Лобов начал сад разводить, а вы, ядрит вашу долю, все посадки у него выдергали. У нас состязание неправильное: состязаются для того ради, чтоб один выше другого не лез, все должны одинаково картошку есть. В городе — там всякий ярится другому на плечи вскочить, там — не зевай! Васька Гогин улицы мостит, брюхо отрастил, у него под рукой более полусотни людей ходит, а когда он парнем был, я ему, дураку, морду бивал, как хотел.
Солидные люди считали Сераха смутьяном, вредным человеком, и Влас Белкин внушал парням:
— Вы Серёжку не слушайте, он — дурак и всё врёт.
— А какую неправду говорит он? — спросил бойкий подпасок Костяшка.
Белкин ответил:
— Правды много, её — как васильков во ржи. Случайно и дурак правду сказать может, однако учат добру не дураки, а старики.
Белкин — небольшой, сытенький, круглоглазый, горбоносый, похож на филина. Он держал лавочку, скупал у мужиков и баб лапти, корзины, всякое рукоделье, платил керосином, сахаром, чаем, нитками, иголками и всякой мелочью. У него было два сына — один в солдатах, другой работал грузчиком на Волге и уже третий год не являлся на зиму в деревню. Румянорожий Белкин тихонько покашливал, притворяясь нездоровым, но, овдовев с год тому назад, усердно сватался к Левашевой Христине, одинокой женщине, не любимой деревней. Не любили её за то, что она пренебрегала парнями, да и вообще мужики не пользовались её благосклонностью.
В прошлом жизнь её была несчастная, потом стала тёмной. Отец, коновал, выдал её замуж за слесаря в затон на Оке, но вскоре пьяный утонул вместе с зятем. Христина, родив ребёнка, умершего через месяц, пошла в кормилицы к каким-то дачникам, уехала с ними в город, и лет десять о ней не было «ни слуха ни духа», а потом она вдруг явилась, солидная, красивая, с нахмуренным лицом, дерзкая на слово. Поставила себе уютную избёнку в два окна, развела огород и, когда надо, нанимая работать развесёлую бобылку Дуняшу Котомину, жила одиноко, не очень приятельствуя с бабами, но охотно принимала в гости, всегда вдвоём, Сераха и бывшего грузчика Лобова, чернобородого мужика с отрезанной ступнёй левой ноги, прозванного Однопятым. На святки, на пасху к ней приезжала из села старушка учительница и будто бы учила Христину грамоте — над этим в Дубовке посмеивались. В сватовстве Белкину она отказала и, должно быть, обидно. Он после этого начал рассказывать, что Христина три года сидела в арестантских ротах, а после того занималась стыдным ремеслом в публичном доме. Зная, что Белкин ни о ком, кроме себя, не умеет сказать доброго слова, ему вообще не верили, но рассказы о Христине многие приняли как правду, — Белкин был в дружбе с урядником. Однажды Христину пробовали ограбить, но она вовремя проснулась и поранила чем-то грабителя, — он ушёл, оставив кровавый след. Другой раз парни вытоптали ей гряды в огороде, после этого она явилась на сход и сказала: