Николай Гарин-Михайловский - Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Хе-xe-xe! Вздохнет всей грудью Михайло и примется бить поклоны. Его гладко выбритый затылок покраснеет, вымазанные жиром волосы лоснятся и блестят, пот крупными каплями выступит на мелкой-мелкой сетке веснушек, покрывающих его, в один цвет с волосами, лицо: едва-едва между ними сквозит розовое тело да голубые глаза; чистые, ясные, с прозрачным отливом глядят они с надеждой и верой на святых угодников.
Любит Михайло Филиппыч торжественную службу.
Бывало, под вечер, в субботу в пост, когда молодое солнце глядит в окна и словно не насмотрится и словно жаль ему уйти; когда волны ладана, как живые, движутся, и последний дневной свет сливается с трепетным и нервным огнем свечей, отчего ярче выходят из мрака святые образа и сильнее горят их ризы; когда тихо и стройно, точно льется в душу мирное смиряющее пение: «Слава в вышних богу и на земле мир», — Михайло всем сердцем проникался святой чистотой службы, падал на колени и в немой молитве, чуя в душе бога, счастливый и трепетный, только кивал головой да плакал. В такие минуты — всё, весь мир, все блага его отдал бы Михайло, чтоб только всегда чуять бога, чтоб только «пела» душа его.
И отдал, да не убавил на селе скорби. Один голод скачали, другой без передышки такой же.
Народ в нужде да в мирском: иному так подошло, что из-за пуда хлеба хоть глотку режь. Всё, вся речь, все помыслы только об том, как бы добиться копейки, как ни добиться, но добиться, чтоб прокормить ненасытную утробу — свою, детей, чтоб протянуть как-нибудь до лучших дней. А где они? Сев придет — не веселит душу.
Не угодна, видно, стала людская работа богу.
Хворь, как в открытую дверь, повалила: с горячки в холеру, с нее опять в горячку. Много народу как метлой смахнуло; унесло и сына Михаилы Филиппыча.
Жаль сына, жаль старуху, жаль мир, а помочь нечем. От всяческого незнания да бестолочи неурядица большая идет в деревне. В другой раз и видно Михаиле, где зло то, будь воля его, объяснил бы в два слова. Так ведь мужик. Мужицкую речь кто примет да в разум возьмет, чтоб все одно к одному подошло? Кому бы самому учиться — учить лезет, — а чему? чего и сам не знает… как в сказке: иди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Не стало сил. И средний мужик проел все, и хлеб и скотину: пошли на запашку — руками пахать станем.
Идет по деревне гул. Гомонят богатеи.
— Жить нельзя стало в миру. Работа на людей выходит… На новые земли уйдем…
— Слышь, пускать не велено…
— Это что ж?!. Ну так пропью всё: равнять так равнять…
Не пришелся по нраву начальнику Михайло Филиппыч: «Уйди да уйди». Пристали люди: «Иди»… неужели спорить станешь? Подумал, подумал Михаил Филиппыч и сдал должность.
Без дела, без сына, как на пустом месте остался Михайло. Читает святое писание да в своей и истории Иова ищет себе утешения… Но нет уж того, как бывало прежде, чтобы «пела» душа. Червяк какой-то словно сосет. Не то обида, не то жаль богатства, не то скучно просто. Оторвал бы этого червяка, вздохнул бы опять легко — опять «запела бы душа».
Собрался как-то сход по зиме нанимать на лето пастуха: сорок три головы весь табун и мелкого и крупного из трехсот прежних… В складчину будет пахать народ, как, бог даст, весна придет. Так ведь чего ж поделаешь?
И народу-то поубавилось: кто помер, кто ушел. Дедушки Алексея нет. Иерихонская труба — Павел Кочегар — навсегда стихла. Ивана нет, дядя Григорий помер, Куприян, да мало ли.
Идет Михайло со схода — скучно…
С охотой бы поменялся с теми, кто сдал уже свою жизнь назад тому, от кого принял, но не пришел час еще: твори волю пославшего… Эх, и рад бы, да как?!
Пришел домой — пусто на душе, прилег и заснул,
Спит и снится ему, что сидит он на своем пчельнике и выкуривает пчел. И вдруг голос ему откуда-то:
«Михайло, оставь пчел земных и иди потрудись над небесными».
Поднял Михайло голову и видит, что перед ним высокий, высокий до самого неба столб стоит, а по столбу все ручки да ручки.
Оставил Михайло пчельник и полез по столбу. И так ему легко и весело, точно и тела на нем нет.
Вот уж он до самого неба добрался: еще бы только одну ручку.
«Как же теперь? — думает Михайло, — ведь не взлезешь без нее».
И слышит опять голос:
«Ручка-то на прилавке осталась».
«Ахти и правда, — подумал Михайло, — бежать за ней».
Но только поглядел было вниз Михайло, как так и обмер. Пропали и ручки и столб, и только и осталась та, за которую держался. Смотрит, и небо уходить кверху стало от него, и остался он над бездной и чует, что слабнет, вот-вот онемеет рука, и полетит он без памяти вниз. Страх на него напал: как крикнет Михайло…
Проснулся и глядит: в избе он своей, а сон, как живой, так огнем разливается по жилам.
Задумался Михайло: вещий сон учуял. Куда ни пойдет, все в голове: зовет господь потрудиться на свое дело. Все переходяще, все тленно, и близкие сердцу уйдут, нет в земном ни в чем опоры — нет правды. Ходит Михайло темный, думает… Надумался на богомолье сходить.
Три месяца ходил. Пришел домой к самой весне по последнему пути. Уходил пасмурный, с тяжелым сердцем, а назад идет веселый, смотрит на мир божий и радуется. А солнышко уж совсем по-летнему греет. Смотрит Михайло в мягкое синее небо и кажется ему, что земля давно в зелени, но снежок хоть осел, а еще лежит, только-только тронулись овражки да местами на пригорках стаяло, просохло и даже пыль вертит. А ветерок точно гладит по лицу, — мягкий, нежный, — тепло.
Идет Михайло и вспоминает отшельника, к которому по пути заходил. Говорили, что не след было идти к нему, что сноха у него пьяница, что всё, что люди ни принесут ему, она все в кабак тащит, но Михайло не послушал и все-таки пошел. Уж у самой избушки раздумье его взяло: и сам не знает, идти или назад вернуться. Оглянулся Михайло — пустырь, никого не видать, дело к ночи, там в прозрачной тьме только-только горит полоска в влажном небе. Подумал, подумал и стукнул в дверь. Ждет, ждет— нет ответа. Опять стукнул, опять ждет, опять нет никого.
«Дома, видно, нет», — подумал Михайло и поворотил уж было от избы, ан глядит, старушонка-то ветхая навстречь ему — откуда взялась, не знает Михайло.
И говорит:
— А ты, дядя, с молитвой.
Спохватился Михайло, что маху дал, вернулся и сотворил молитву.
— Господи, Иисусе Христе, сыне божий, спаси и помилуй!
Слышит извнутри голос: «Аминь!» Щелкнула задвижка — растворилась дверь, Перекрестился Михайло, изогнулся и, шурша своим новеньким полушубком, вошел сперва в маленькие сени, а затем и в избу. Избенка маленькая, покосившаяся, точно в землю вросла, воздух тяжелый. Не требовательный человек Михайло, а и ему невмоготу стало. Тоска взяла за сердце. «Э, какой дух-то!» — подумал он. И как только он это подумал, отшельник точно услышал его думу, стал у печки, оперся рукой о голову и говорит:
— Горе мне, грешнику! Сноха у меня пьяница, что добрые люди принесут, все в кабак снесет, дух у меня в избе смрадный, горе мне!
Как обухом ударили Михаилу слова отшельника. Стоит он ни жив ни мертв, потупился и смотрит в землю. Тихо, тихо в избе. И слышит Михайло, что плачет отшельник… Точно руками кто сжал сердце Михаилы, точно туман нашел на него. Долго ль это было, как, когда пришел он в себя, отчего среди этого смрада вдруг просветлела и снова запела душа его, — ничего он этого не помнит и не знает. Очнулся он и видит: стоит он на коленях и плачет, а рядом с ним плачет, отшельник.
Три дня прогостил у него Михайло, потрудился с ним на посте и молитве и так привязался к отшельнику душой, что решил к осени придти к нему погостить целую зиму.
Идет теперь дорогой Михайло, несет дорогой подарочек отшельника — вериги, вспоминает и радуется.
Опять поет его душа. И чует он, что дороже жизни ему это пенье.
Глядит он в теплое синее небо, глядит в белое облачко в нем и сам не знает: облачко ли то белое плывет, ангел ли божий смотрит на него сверху и тоже радуется.
V
Матренины деньги
«В некультурных условиях одинаково дичают: и человек, и животное, и растение».
Старик Алексей, отставной солдат, стоял смущенный, повернув голову набок, как заклеванный петух, смотрел и внимательно, с каким-то любопытством вслушивался в то, что говорила ему его забравшая теперь над ним власть жена Матрена.
Тут же на улице смотрела и слушала чуть не половина деревни: и бабы, и мужики, и дети. Матрена, немолодая уже женщина, с плоской грудью, темным неприятным сухим длинным лицом и черными глазами, заложив рука за руку, не спеша вычитывала Алексею:
— Что ж это ты сделал, старый глухарь?!
Алексей быстро бросал взгляды на толпу, как бы говоря: «Послушаю-ка, что я, старый глухарь, сделал?»
— Семнадцать рублей денег, как одну копейку, потерял и глазом не моргнул… — Алексей опять посмотрел, как бы говоря: да, потерял! шутка сказать, семнадцать рублей.