Алексей Плещеев - Житейские сцены
Отставной ротмистр Пентюхин, участвовавший в трианонских увеселениях Никанора Андреича, также узнал в числе других посетителей Кубаревых, что учитель ухаживает за Анной Михайловной. Пентюхин говорил про себя, что он человек военный и открытый, у которого что на уме, то и на языке. А потому естественно, что он не мог удержаться, чтобы не передать такую курьезную новость своему другу и приятелю. Никанор Андреич в первую минуту закипел негодованием и стукнул изо всей мочи кулаком по столу, поклялся уничтожить молокососа и неблагодарную изменницу, обманывающих его. (За что́ именно Анна Михайловна должна была питать к нему благодарность, он не мог бы, я думаю, и сам дать себе отчета.) Но потом, прийдя несколько в себя, раздумал, что ведь, может быть, это только сплетни. Кубаревы — известные тараторки и выдумщицы. Самолюбие никак не позволяло ему допустить мысли, чтоб Анна Михайловна осмелилась обманывать его, она, которая чуть не дрожала при одном взгляде его. На минуту как будто пробудилось в нем даже что-то вроде совести. Он сознался перед собой, что был неправ к жене и, предпочтя ей фаворитку, мог всегда ожидать, что его самого оставят… Но последнее рассуждение так противоречило всем понятиям его об отношениях мужа к жене и жены к мужу, что Никанор Андреич тотчас же постарался отогнать его от себя.
— На то я мужчина! — воскликнул он.— Я могу… Мне ни на что нет запрета. А баба — другое дело… Баба должна покоряться… Ей ничего, если я на стороне себя потешу… А она вздумай таскаться, так меня все соседи на смех подымут {134}, пальцами на меня показывать станут… Ишь, рога отрастил, скажут. Однако ж нужно хорошенько разведать,— прибавил Никанор Андреич,— да если правда, так накрыть их… Тогда уж не отвертятся, голубчики,— же ву при пардон!
И он тотчас потребовал на мельницу сестру и Матрену для совещания. И та, и другая явились немедленно.
— Что жена делает? — спросил Никанор Андреич, когда обе женщины вошли в небольшую низкую комнату, где он ждал их. Перед ним на столе стояла фляжка с наливкой и серебряная чарка, к которой он беспрестанно прикладывался.
— Что ей делать? — развязно отвечала Матрена.— С учителем любезничает…
Никанор Андреич нахмурил брови.
— А, уж и ты знаешь, лебедка? — сказал он Матрене.
— Еще бы не знать!.. Да всякого мальчишку спросите, так и тот вам скажет.
— А ты, сестра, замечала что?
— Как, братец, не замечать!.. Страм-страминский!.. Так-таки не отходят друг от дружки.
— Так что же ты молчала до сих пор? Языка, что ли, у тебя нет? Или тебя задарил учитель?.. На всякую сволочь меня променять готова.
— Что это вы, братец, как вам не грех! Могу ли я вас на кого променять?.. Разве я милостей ваших не чувствую? По гробовую доску вами обязана…
— То-то, обязана. Где, так у тебя язык долог…
— Да что вы накинулись на Дарью Андреевну! — вступилась Матрена.— Жена загуляла, а он на сестру накинулся. Да она чем причиной? Если хотите знать, так она сколько раз собиралась до вас довести, да я ее отговорила.
— А зачем — нельзя ли спросить?
— А затем, что нечего без толку-то молоть: надо их накрыть сначала.
— Ну, что ж, накрыли теперь?
— Больно скоро хотите… Дайте срок — накроем…
— Ну, смотри же, Матреша, и ты, сестра,— не плошайте. По платью обеим будет. Я этакой мерзости у себя в доме не потерплю.
— Уж на что хуже этого, братец!
— Я его так нагайками отпотчую, что он у меня до новых веников не забудет.
— Да он нечто виноват? — сказала Матрена.— Она его соблазнила… Мужчина, известно, рад, коли наша сестра сама на шею вешается.
— Обоим достанется… Ну, ты, сестра, можешь домой ехать. Да смотри, ни гугу до поры до времени…
— Спаси господи, братец! да разве у меня две головы! — наивно воскликнула старая дева.
— А ты, Матрешенька, останься… Я у тебя еще кое-что поспрошу.
Но какого же рода отношения существовали на самом деле между Костиным и Анной Михайловной? Им было ясно, что они любят друг друга, хотя роковое слово не было еще произнесено ими. Но разве один взгляд, одно движение не говорят иногда яснее всяких слов? Сколько раз признание было на языке Костина, но какая-то тайная, неодолимая сила удерживала его, и он уходил к себе, молчаливый и задумчивый. Там, в этой маленькой комнатке, окруженный зеленью, отдавался он мечтам, иногда светлым и радужным, иногда тяжелым и мрачным. Хотя он был уверен, что его любят, но ему так хотелось слышать это из уст любимой женщины!.. Он отдал бы, кажется, половину жизни за то, чтобы иметь право остальную жизнь прожить у ног ее, покрывая их слезами и поцелуями, смотря на ее нежные, кроткие, дышащие такой любовью черты… Но когда рассудок возвышал свой суровый голос и разгонял эти юношеские, страстные грезы, грудь его сжималась мучительной, неизъяснимой тоской… «Какую будущность приготовит любовь твоя этой женщине? — твердил ему рассудок.— Сегодня ты здесь, завтра тебя не будет, и в сердце ее останется глубокая, неисцелимая рана, и изойдет оно кровью — это бедное, полюбившее тебя сердце! Если б еще ты мог вырвать ее из этой смрадной, ядовитой среды, отравляющей каждый миг ее существования, если б мог посвятить ей всю жизнь свою и непрестанными ласками, попечениями, заботами вознаградить ее за жертву, которую она принесет тебе! Но у нее есть дети… И следуя за тобой, она должна оставить этих несчастных на дикий произвол грубого, невежественного отца, который возненавидит их за проступок матери. И если бы даже не было у нее их,— какую жизнь ты бы дал ей?.. Окружил ли бы ты ее спокойствием и довольством,— ты, бесприютный бедняк, трудом добывающий свой насущный хлеб?.. Разве не разорвалось бы твое сердце при виде, как эта женщина преждевременно отживает под бременем голода, холода и всяких лишений, на которые ты обрек ее? Беги, беги отсюда, пока есть еще время, чтобы тяжелым камнем не легло упрека на твоей совести».
Костин сознавал, что рассудок был прав, но не мог подчинить его приговору сердца, и оставался; и каждый день, каждый час искал встречи с любимой женщиной, привязываясь к ней все сильней и сильней, все глубже и глубже…
Что же касается Анны Михайловны,— она сначала боялась своего чувства и даже самой себе избегала в нем сознаваться. Дома старалась она уверить себя, что любит Костина как брата, как друга, как учителя детей своих,— не более; но эта беспрестанная борьба с сердцем, жаждавшим и просившим иной привязанности, это насилование своей природы скоро утомило слабую женщину, и она сбросила маску и, зажмурясь, пошла, куда вела ее судьба. Она видела близко пропасть, но шла к ней, влекомая неведомой доселе силою, по временам останавливалась, с робким, трепетным замиранием оглядывалась назад и снова продолжала идти… Было что-то притягивающее к себе в этой бездне, поглощающей даже натуры более сильные…
Девять лет живя подле грубого, развратного, нелюбимого мужа, за которого она пошла против воли, повинуясь деспотической власти отца,— она хоронила на дне души каждый живой порыв, каждую грезу, каждое чувство и желание, самое естественное и законное, и ей казалось уже, что она начинает привыкать к этой тупой, исключительно внешней жизни; что апатическим равнодушием заменились все требования ума, все стремления духа; что она уже неспособна никого любить, кроме детей своих… Даже в любви к ним являлось у ней сомнение… Но вот таившееся под золой мнимого равнодушия пламя вспыхнуло… вспыхнуло ярко, широко, неудержимо и разлилось по всему существу молодой женщины.
Сеть шпионства окружила Костина и Анну Михайловну. Ей нельзя было сделать из дому шага, чтобы за ней не следили несколько глаз; и в числе этих глаз всегда находились зеленые, кошачьи глаза Дарьи Андреевны. Девочка, ходившая за Анной Михайловной и преданная ей, предупредила свою барыню, что за ней следят и что Матрена Карповна что-то все шепчется с Дарьей Андреевной. При этой вести как будто кто молотом ударил в сердце Анны Михайловны.
Она при первом же свидании с Костиным передала ему это по-французски, чтобы не могли понять ее аргусы, стоявшие у всех дверей.
— Они, верно, передают моему мужу каждое слово наше,— сказала она,— и, может быть, уж бог знает, что насказали ему… Я знаю их… Они ни перед чем не остановятся, чтобы погубить меня. Надо видеться реже,— прибавила она задумчиво.
— Зачем? — отвечал Костин.— Будем всегда говорить по-французски… Они не поймут.
Анна Михайловна помолчала с минуту и потом решительно произнесла:
— Будь что будет!
Сыщики немедленно уведомили Никанора Андреича, что учитель с Анной Михайловной постоянно начали объясняться по-французски и что это, верно, недаром.
Никанор Андреич, горевший нетерпением застать учителя на коленях перед женой своей или в какой-нибудь другой сентиментальной позе и видя, что подсматриванье и подслушиванье не ведут ни к какому положительному результату, сделался очень суров и стал еще грубее обращаться с женой. Раз даже, подпивши в трианоне и застав ее еще за чтением, не удержался, чтоб не намекнуть, что ему известна любовь ее к учителю; и прибавил, что ей несдобровать.