Валентин Иванов - Златая цепь времен
В комнате разница в росте и силе может быть слишком заметной, вызывая в отдельном случае у сильного презренье к слабому, а у слабого — зависть и ненависть к сильному. В чистом поле великанам и карликам одинаково далеко до облака, разница в силе уравнивается перед мощью урагана, от молнии не откупишься золотом.
Так и дружелюбное всемогущество правдолюбивых, близких и сострадающих славянам богов приводит к многозначащим выводам о личных правах славянина в среде его единоплеменников.
Из сказанного как будто бы вытекает, что автор склонен сделать такой вывод: боги таковы, каков сотворивший их народ, и народ таков, каковы сотворенные им боги.
Конечно, подобный вывод был бы слишком формален и догматичен. Облики богов я могу считать приметами, а не портретами народа. Но сотворенные племенем боги должны носить естественный национальный отпечаток творца, они должны «вписываться» в национальное «нигде», иначе они не найдут в нем места для себя. Выражаясь более «учено», боги должны соответствовать данной этнопсихологической структуре.
Сложенная славянами в их «нигде» мировоззренческая постройка в дальнейшем, весьма и весьма слабо препятствуя распространению христианства, существенно влияла на образование русского православия. Иными словами, славянское мировоззрение, осваивая входящие извне вероучения, обрабатывало его. То же самое должно было происходить и раньше, то есть дохристианский славянский культ не был отсечен от своих предшественников.
Да иначе и быть не могло. Иначе нам придется отвергнуть эволюцию, заменив ее взрывами случайностей и чудес, признав возможности произвола.
*
Хотя последующее как будто бы несколько уводит в сторону от основной темы, то я, как русский, не могу оставить без развития вопрос о преемственности культов на Руси. И это нужно для обоснования моего тезиса о специфичности национальных «нигде».
Я считаю, что легкость распространения на Руси христианства объяснялась не столько известной слабостью организации старославянского культа, сколько определенной соразмерностью нового вероучения со славянскими воззрениями на основы жизни: евангельская мораль не вызывала протеста.
Но каковы же были прочно закрепленные в славянском «нигде» позиции, исходя из которых древнее славянство не могло не сложить из византийского христианства русское православие?
Древнему славянину было чуждо представление о Судьбе, о непостижимо-алогичной силе неодолимого Фатума, которого боялись даже боги Средиземноморья.
Не было персонифицированного Зла, хотя бы такого, как злой Локи, близких соседей и хороших знакомых скандинавов.
Не было культовой и бытовой эротики.
Духи стихий бывали опасными случайно, по капризу, их хитрости можно было укротить, заклясть.
Влияние национального «нигде», а не мелкие, в сущности, догматические и ритуальные частности и определило большую разницу между русским православием и западным римским католицизмом.
Православный русский обладал большим чувством личной ответственности, отпущение грехов не полно давало ему освобождение от чувства вины, поэтому такое, как хотя бы торговля папскими индульгенциями, у нас было немыслимо.
Веротерпимость была выдающаяся, особенно по сравнению с другими. Все иноверцы, пользуясь гражданским равенством с православными, сохраняли права своей общины, то есть не только свободно исповедовали свою религию, но и жили по нормам своего собственного права.
Будучи свободным от комплекса неполноценности и сознавая свою силу, русский православный не знал расизма и считал своим каждого православного, не интересуясь «кровью».
В отличие от католицизма, русское православие не знало ярости внутренних религиозных войн и ересей. Новгородская ересь конца XV века с ее московскими отголосками и весь раскол старообрядчества за все существование русского православия дали не больше жертв, чем несколько часов св. Варфоломея во Франции (24 августа 1572 г.). И что еще не менее характерно — раскол старообрядчества не имел и признака внутринационального конфликта. Это был конфликт между властью и группой православных, отстаивавших свое право на исповедание православия по «старым книгам».
Демономания западноевропейского средневековья и тесно с ней связанная жестокая и больная, на наш взгляд, эротика у нас мало известны даже историкам, если не считать узких специалистов. Западноевропейский дьявол обладал странным могуществом. Он взял эротику под свое покровительство. На легальных судебных процессах на Западе многие сотни тысяч были осуждены за оформленную договорами связь с дьяволом. Казненные составляли лишь небольшую часть людей, предававшихся демономании, которая прослаивалась во все классы общества. Наблюдающиеся ныне в Западной Европе удручающие и грязные на русский взгляд выплески «секса» суть чахлые, обесцвеченные дневным светом отростки от старого корня.
На Русь могущественный дьявол, раздаватель земных благ, сумел пролезть лишь чертом и был вынужден вступить в общество деградировавших стихийных духов не в таком уж высоком чине. Русский черт, легко побеждаемый крестом и молитвой, без большого труда был одурачиваем русской сметкой и вызывал больше насмешки, чем страха. Считанные случаи изобличения колдунов и ведьм? Русские колдуны чаще действовали собственной тайной силой, чем заемными у черта чарами. В наших условиях черту было не до эротики. Наши сегодняшние «брызги секса» суть обезьянство перед Западом. У них нет национального, исторического корня. Как не было этого корня в демонизме, практиковавшемся в некоторых узких кругах русских литераторов начала нашего века.
В заключение замечу, что славянское «нигде» предохранило от дьявола и поляков. Римский католицизм, тщательно и чисто привитый к польской ветке славянства, дал все же «польский католицизм». Рассмотрение польского католицизма, так же как чешского и словацкого, приводит к выводам в пользу моего тезиса о живом значении национального «нигде».
*
…Если судить по предметам материальной культуры, то китайское «нигде» было заселено очень хорошо, вероятно, лучше, чем у их современников — древних славян. И гораздо плотнее, гораздо гуще в части «духовной».
Предметы обихода, орудия, оружие, служившие одному и тому же назначению (то есть техника), довольно броско отличались формой, весом, объемом, отделкой — эстетика была другой. Но славянин и китаец могли бы, даже без объяснений или с небольшими объяснениями, понять назначение каждого предмета и заимствовать один у другого. Заимствовать вопреки чуждости эстетики, отразившейся на форме предмета, даже благодаря ей, ибо новое оригинальное, экзотичное всегда привлекает человека.
Зато в области «духовной» китайское «нигде» было удалено от славянского на чрезмерное для обмена расстояние.
В китайском «нигде» жили драконы, тигры, герои со своими мифами, духи стихий, растений. К ним можно было как-то обратиться, задарить, заклясть. Но человечно-очеловеченных богов, выразителей человеческих идеалов и этики, в китайском «нигде» не было. Богов не было вообще. Не было и понятия «божественный», понятие же «священный» обладало смыслом, не связанным с божествами.
Взамен вольно расположившихся славянских богов китайское «нигде» было заселено стройными семьями общих понятий, прочно, долговечно закрепленных символами — иероглифами. Разработанная китайская традиция была материализована записями этих иероглифов и не подвергалась риску сначала быть искаженной памятью изустных сказителей, а затем забыться и вовсе. Существенно отметить, что китайская национальная практика обращения в «нигде» дала Китаю возможность опередить современных ему славян на целую историческую ступень.
Китайское «нигде» удобно для свободных движений. В нем, как уж говорилось, нет богов с их человекоподобием и с затрудняющей свободу действий оградой этических нормативов, нет небесной тверди со всеобщим и равным правом на нее. С одной стороны, китайское «нигде» весьма заземлено. С другой — настолько отвлеченно, что человека не видать. Китайское «нигде» высоко национально и точно локализовано.
Говоря о древних славянах, сравнивая их «нигде» с китайским, я далек от качественных сопоставлений. Далек от мысли, что одно «хуже», другое «лучше». Такое было бы равносильно утверждению, что лицо человека одной нации — уродливо, а другой — красиво, или наоборот.
Не лучше, не хуже, не уродливо, не красиво, но — другое. Я считаю необходимейшим установить факт различия: только примирившись с ним, мы сможем понять отличившееся от нас и определить свое поведение по отношению к нему. Без страсти, но изучая… Sine Ire et studio (Tacit).