Елена Чижова - Лавра
Забыв о скудеющем времени, я гнала вперед, торопясь, поймав его на слабости, условиться о том, где и когда, согласовав место, они встретятся вдвоем, чтобы договориться. Тогда, по моему неразумию, мне казалось, что все возможно. Я надеялась на их общую память, уходящую в университетское прошлое, которое само по себе представлялось мне родом начальных, блаженных времен, когда они оба, каждый по-своему, вступали на путь, обращенный к небесам.
Я, родившаяся поздно, мнила себя посредником, способным собрать их всех в одном - заранее согласованном месте: чтобы, собравшись, они успели поговорить. Силою вещей, которую сторонний наблюдатель, не знающий высших мер, мог назвать чем угодно, хоть бы и стечением обстоятельств, я получила их всех, без изъятия: тех, кто учили меня любви и ненависти, потому что были поколением моих мужей и любовников.
Митя согласился. "Если ты просишь..." Как-то растерянно улыбаясь, он предложил принять гостя у себя, однако я настояла на нейтральной прогулке. После разговора у Казанского мне не хотелось пускать Глеба в Митин дом. Теперь, когда предварительная договоренность была достигнута, мы сидели молча. Подойдя к столу, на котором, среди разбросанных в беспорядке бумаг, лежала четвертушка повестки, он выдвинул верхний ящик и вынул что-то, издалека похожее на ящичек. "Вот, - Митя протягивал мне плашмя, как новую книгу, - я подумал, время прошло, так тебе будет легче". Удивляясь, я приняла. В деревянном ящичке, покрытом мутноватым стеклом, помещался маленький красноватый панцирь не то рака, не то омара. Полая тушка, похожая на игрушечную, со всех сторон обложенная ватой. Если бы не ватные клочки, я вспомнила бы сразу: в детстве мы делали секреты и, покрыв осколком стекла, надежно зарывали в землю. "Что это?" - я спрашивала тревожно. "Месяца три назад, купил в комиссионке. Сам не знаю, зашел, а там - этот... краб. Я подумал, тот, рухнувший, ну и бог с ним, а этого мы возьмем с собой, государственной ценности не имеет - таможня даст добро". Вынув из моих рук, он подошел к стене и, примерившись, приладил на гвоздь. "Теперь не упадет", покачав, Митя коснулся пальцем уголка губ.
Они встретились накануне двузначного дня.
С шести часов, сидя на убранной кухне, я следила за стрелкой, двигавшейся рывками, и старалась представить подробно, от момента встречи. Митя опоздать не мог. Со всегдашней пунктуальностью он должен был подойти заранее и терпеливо ожидать, вглядываясь в проходящих. Едва ли ясно он помнил Глеба в лицо. Отец Глеб подходил немного сбоку, краем глаза я видела приподнятое плечо. Здесь случилась заминка: Митина рука, готовая протянуться, невольно повисала в воздухе. Руку остановила мысль о сане: следует ли подавать? По обыкновению интроверта, отец Глеб неловкости не приметил. Потоптавшись на месте, он взмахнул вдоль канала, предлагая отправиться. По набережной, к Спасу-на-крови они шли, чуть-чуть сторонясь друг друга, так что черный длиннополый пиджак - компромисс между запрещенной к ношению на людях рясой и обыденным мужским костюмом - норовил приблизиться к стенке, в то время как белая рубашка, выбивавшаяся из джинсов слегка подмятым пузырем, двигалась по краю тротуара, у самого поребрика. От корпуса Бенуа, обменявшись согласными взглядами, они свернули на мостик и, перейдя, двинулись в сторону Конюшенной. Гадая, я представляла дальнейший путь, может быть, к Марсову полю. Заглядывая издалека, я видела Митины шевельнувшиеся губы: он нарушил молчание первым. Отец Глеб отвечал коротко. Его лицо, обращенное профилем, хранило напряжение. Митины брови, сдвинутые к переносице, дрогнули, и угрюмый отпор поднялся в Глебовых глазах. По этому выражению, тяжестью легшему на плечи, стало понятно: речь обо мне. Часы, натужно двинувшие стрелки, выходили на второй круг. Митя говорил искренно и торопливо, чертя в воздухе руками. Лицо собеседника оставалось непреклонным. Приглядываясь внимательно, я вдруг поймала себя на том, что где-то уже видела. Крепко зажмурившись, я вспомнила страницу учебника: в правом верхнем углу помещался рисунок. Барин-народоволец говорил с мужиком, сохранявшим непреклонную угрюмость. Склонив голову к плечу, мужик прислушивался настороженно, словно барин, низавший не вполне внятные слова, норовил свести со двора корову. Захлопнув учебник, я взглянула на часы.
По моим расчетам, они подходили к Вечному огню. В вечерний час сюда не сходились брачующиеся пары. Белопенное кружево невест, главным смыслом которого оставалась показательная и непорушенная безгрешность, украшало собою тяжко убранные столы. Веселый гул, не долетавший до этих, по вечернему пустеющих мест, поднимался под потолки лукавыми выкриками: "Горько!" Женихи, наряженные в черное, вставали с мест и прикладывались послушно. Вряд ли кто-нибудь, кроме усталых матерей, думал о дочерях как о жертвах.
Они подошли одновременно и опустились на скамью. Издалека, перелетев серые невские волны, мой взгляд следил за черно-белой картинкой. Локоть, одетый в черное, лежал на спинке скамьи. Отец Глеб слушал внимательно и упрямо, кивая изредка, но взгляд его плясал над огнем. Может быть, невольно оказавшись у памятника, он размышлял о юношеских грехах революции, от которых, вступив в безгрешный церковный брак, раз и навсегда отучился. Спрятав ладони в коленях, Митя склонялся вперед, как будто сидел у огня, умеющего согревать. Белый пузырь надувался за его спиной, и, машинально заводя руку, он заправлял рубашку в штаны. Короткое пламя Вечного огня, раздуваемое ветром, билось в зарешеченной шахте, и воздух, дрожавший над газом, относило в сторону - к пустынным невским берегам, над которыми - полное великими думами - высилось каменное здание, куда, по особому приглашению, должен был отправиться Митя на другое утро. Оно одно, затмевающее собою памятники, сохраняло многозначное величие, поскольку, в отличие от наших собственных путаных и нелепых жизней, воплощало собой ясную жизнь рода - цельную и непреходящую, передаваемую по крови. Если бы тогда, может быть в последний раз положившись на скудеющий разум, я сумела внимательно вглядеться в его контуры, раз и навсегда я отбросила бы эфемерные надежды на сменяющие друг друга поколения. В каждом из них проступало общее, то, что отличало одно поколение от всей бесконечной череды, делало его как будто новым пометом, но эта общность была лишь верхним, тончайшим и рвущимся слоем. Едва заметной пленкой она натягивалась поверх главного: жизни рода, не зависящей от времени.
Договорив, они подымались. Над воинским полем, лишенным куполов, дрожал холодеющий воздух. Митя поеживался. Вспоминая о свитере, отложенном моими руками, он жалел, что не прихватил с собой. Отвлекшись от картинки, словно выключив старенький черно-белый телевизор, я зажгла газ - поставить чайник.
Звонок раздался раньше, чем я рассчитала. Распахнув дверь, я встала на пороге. Он молчал, переминаясь с ноги на ногу, и не решался войти в дом. Торжествующий взор пошарил под порогом, где, так никем и не вырытый, оставался глиняный сосуд. "Ну?" - я спросила. Как будто очнувшись, отец Глеб вошел. Отстраненная улыбка лежала на губах: прогулка, окончившаяся раньше времени, наполнила его душу глубокой вековой мудростью. Оглядевшись и не найдя мужа, он отправился на кухню. Сев напротив, я сложила руки. "Встретились?" Он ворохнулся на стуле, сжал кулаки и кивнул. Шаг за шагом, под моим непреклонным взглядом, отец Глеб рассказывал, увязая в незначащих подробностях. Сравнивая, я убеждалась в собственной недальновидности.
Митя опоздал. Пришлось дожидаться минут десять. Главный разговор случился в Александровском саду, куда направились, решив прогуляться по Невскому. Маршрут сбивал меня с мысли. "Про меня говорили?" - я спросила, пытаясь вернуться. "Про тебя? Не-ет", - будто не было нашего - угрожающего разговора, отец Глеб улыбнулся светло. Приступая к пересказу, он начал, сначала - за Митю. В нескольких словах обрисовав Митино состояние - растерян, нервничает, не вполне полагается на себя, - он привел две-три незначащих фразы, в которых я, слушавшая внимательно, не расслышала Митиного смятенного голоса. Голос, переданный отцом Глебом, принадлежал кому-то неопределенному, словно пришедший, но опоздавший на встречу, был заведомо подменен. Подмененный голос жаловался на безысходное уныние, на то, что все нарушилось, сорвалось, пустилось вскачь. "И что вы?" - я прервала раздраженно. Мягкой рукой коснувшись бороды, отец Глеб заговорил своим. Зажигаясь чужими словами, он говорил о покаянии и обращении, узком и темном пути, общем для всех конце тяжком и страшном. Он говорил о божественных изъятелях, отбирающих у тела душу, о страшных мытарях, осматривающих и описывающих наши грехи. С детства и до старости, прибирая по листикам наши мысленные рукописания, они раскладывают направо и налево - в принятом порядке. Я слушала, содрогаясь. Так, безжалостно и страшно, мог единственно - враг. Митино ребро, ставшее моим остовом, исходило несвернутой кровью. Отец Глеб говорил, не переставая, и за каждым словом, сияющим навстречу, стояли глаза изъятелей, явившихся судить. Жестокие слова, не ведающие молчания, слепили мои глаза. Боясь застонать, я зажмурилась. Сквозь шум и шуршание, бившееся за ушами, я видела взорванный иконостас, заполненный зрячими и молчаливыми. Из ячеистого поля, похожего на остовы оскверненных икон, они смотрели непреклонно и пристально, не роняя слов. Препоясанный вышел из-за колонны, и к нему, отделившись от группы присланных и причудливо одетых - с бору по сосенке, - присоединился черный, местами вытертый пиджак: рядом с препоясанным отец Глеб становился мучителем.