Владимир Набоков - Смотри на Арлекинов !
Вернув после этих недолгих хлопот на место терпеливо ожидавшее солнце, Ирис выпятила полную нижнюю губу, выдохнула дым и наконец сообщила: "По-моему, с душевным здоровьем у вас все в порядке. Вы иногда кажетесь странноватым и мрачным, часто дуетесь, но это в природе гения ce qu'on appelle".
- А что такое по-вашему "гений"?
- Ну, способность видеть вещи, которых не видят другие. Или, вернее, невидимые связи вещей.
- В таком случае, я говорю о состоянии жалком, болезненном, ничего общего с гениальностью не имеющем. Давайте начнем с живого примера, взятого в доподлинной обстановке. Пожалуйста, закройте глаза ненадолго. Теперь представьте аллею, ведущую к вашей вилле от почтовой конторы. Видите, как сходятся в перспективе платаны, и между двумя последними - калитка вашего сада?
- Нет, - сказала Ирис, - последний справа заменен фонарным столбом, - его не так-то легко разглядеть с деревенской площади, но это фонарь, обросший плющом.
- Ну пусть, не важно. Главное, вообразите, что мы глядим из деревни, отсюда, сторону садовой калитки - туда. В этом упражнении необходима особая тщательность в определении наших "здесь" и "там". Покамест "там" - это прямоугольник солнечной зелени за полуоткрытой калиткой. Теперь пойдем по аллее. Справа на втором стволе мы замечаем остатки какого-то местного объявления.
- Это Ивор его налепил. В нем говорилось, что обстоятельства изменились, и что подопечным тети Бетти следует прекратить их еженедельные посещения.
- Отлично. Продолжаем идти к садовой калитке. Между платанами виднеются с обеих сторон кусочки пейзажа. Справа от вас виноградник, слева церковь и кладбище, вы различаете его длинную, низкую, очень низкую стену...
- У меня мурашки от вашего тона. И еще я хочу что-то добавить. Мы с Ивором нашли в ежевике горбатое надгробье с надписью "Dors, Medor!" и с единственной датой - смерти 1889-й; скорее всего, могила приблудной собаки. Это перед самым последним деревом слева.
- Итак, мы добрались до калитки. Мы уж было вошли, но тут вы внезапно остановились: оказывыается, вы забыли купить красивые новые марки для своего альбома. И мы решаем вернуться на почту.
- Можно открыть глаза? А то я боюсь заснуть.
- Напротив: самое время закрыть их покрепче и сосредоточиться. Мне нужно, чтобы вы вообразили, как вы разворачиваетесь, и "правое" становится "левым", и вы вмиг воспринимаете "здесь" как "там", и фонарь уже слева от вас, а мертвый Медор справа, и платаны сходятся к почтовой конторе. Можете это сделать?
- Сделано, - сказала Ирис. - Поворот кругом выполнила. Теперь я стою лицом к солнечной дырке с розовым домиком в ней и с кусочком синего неба. Могу отправляться назад?
- Вы-то можете, да я не могу! В этом весь смысл нашего опыта. В действительной, телесной жизни я могу повернуться так же просто и быстро, как всякий другой. Но мысленно, с закрытыми глазами и неподвижным телом, я не способен перейти от одного направления к другому. Какой-то шарнир в мозгу, какаято поворотная клетка не срабатывает. Я, разумеется, мог бы сжулить, отложив мысленный снимок одной перспективы и не спеша выбрав противоположный вид для прогулки назад, в исходную точку. Но если не жульничать, какая-то пакостная помеха, которая свела бы меня с ума, начни я упорствовать, не дает мне вообразить разворот, преобразующий одно направление в другое, прямо противоположное. Я раздавлен, я взваливаю на спину целый мир, норовя зримо представить себе, как я разворачиваюсь, и заставить себя увидеть "правым" то, что вижу "левым", и наоборот.
Мне показалось, она заснула, но прежде чем я утешился мыслью, что она не услышала, не поняла ничего из того, что убивает меня, она шевельнулась, вернула бретельки на плечи и села.
- Во-первых, - сказала она, - давайте договоримся оставить такие опыты. Во-вторых, признаем, что сама наша затея сродни попыткам решить дурацкую философскую головоломку - вроде того, что значат "правое" и "левое" в наше отсутствие, когда никто не смотрит, в пустом пространстве, да заодно уж и что такое пространство; вот я в детстве считала, что пространство - это внутри нуля, любого нуля, нарисованного мелом на доске, пусть не очень опрятного, но все же хорошего, отчетливого нуля. Мне не хочется, чтобы вы сходили с ума и меня сводили, - ведь эти сложности заразительны, - так что лучше нам попросту перестать крутить ваши аллеи. Я бы с удовольствием скрепила наш договор поцелуем, но придется его отложить. Вот-вот появится Ивор, он хочет покатать нас в своей новой машине, но поскольку вы, наверное, кататься не захотите, давайте встретимся на минутку в саду перед самым обедом, пока он будет под душем.
Я спросил, о чем говорил с ней Боб (Л.П.) в моем сне. "Это был не сон, - сказала она. - Он просто хотел узнать, не звонила ли его сестра насчет танцев, на которые они нас троих приглашают. Ну, если и звонила, дома все равно было пусто."
И мы отправились в бар "Виктории" перекусить и выпить, и там встретили Ивора. Он сказал, глупости, на сцене он отменно танцует и фехтует, но в личной жизни - медведь-медведем, и потом ему противно, когда всякий rastaquouere с Лазурного берега получает возможность лапать его невинную сестру.
- Между прочим, - добавил он, - меня тревожит маниакальная одержимость П. ростовщиками. Он едва не пустил по миру лучшего из имевшихся в Кембридже, но только и знает, что повторять о них традиционные гадости.
- Смешной человек мой брат, - сказала Ирис, обращаясь ко мне, будто на сцене. - Нашу родословную он скрывает, cловно сомнительную драгоценность, но стоит кому-то назвать кого-то другого Шейлоком, как он закатывает публичный скандал.
Ивор продолжал балабонить: "Сегодня у нас обедает Морис (его наниматель). Холодное мясо и маседуан под кухонным ромом. Еще я разжился в английской лавке баночной спаржей, - она намного лучше той, что вырастает здесь. Машина, конечно, не "Ройс", но все ж и у ней имеется руль-с. Нынче утром я встретил Мадж Титеридж, она уверяет, что французские репортеры произносят ее фамилию как "Si c'est richt". Никто не смеется сегодня."
9.
Слишком взволнованный для моей обычной сиесты, я провел большую часть полудня, трудясь над любовным стихотворением (ставшим последней записью в моем карманном дневничке 1922-го года, - сделанной ровно через месяц после приезда в Карнаво). В ту пору у меня, казалось, было две музы: исконная, истеричная, истинная, мучившая меня неуловимыми вспышками воображения и ломавшая руки над моей неспособностью усвоить безумие и волшебство, которыми она дарила меня, и ее подмастерье, девчонка для растирания красок, маленькая резонница, набивавшая в рваные дыры, оставляемые госпожой, пояснительную или починявшую ритм начинку, которой становилось тем больше, чем дальше я уходил от начального, непрочного, варварского совершенства. Обманная музыка русских рифм лицемерно выручала меня, подобно тем демонам, что нарушают черную тишь художнического ада подражаниями греческим поэтам или доисторическим птицам. Еще один и уже окончательный обман сопутствовал беловику, в котором чистописание, веленевая бумага и черная тушь на краткий срок приукрашивали мертвящие вирши. И подумать только - почти пять лет я упорствовал и попадал в западню, пока, наконец, не выгнал эту размалеванную, забрюхатевшую, покорную и жалкую служанку.
Одевшись, я спустился вниз. Французское окно, выходящее на террасу, стояло раскрытым. Старик Морис, Ирис и Ивор сидели, смакуя мартини, в партере изумительного заката. Ивор кого-то изображал - обладателя престранного выговора и преувеличенных жестов. Изумительный закат не только сохранился в виде декорации к сцене, перевернувшей всю мою жизнь, но, возможно, дожил и до предложения, годы спустя сделанного мной моим английским издателям: выпустить настольного формата альбом восходов и закатов, добившись сколь можно более правдивых цветов, - собрание, которое имело бы и научную ценность, ибо можно бы было привлечь какого-нибудь дельного целестиолога, чтобы он обсудил образцы, взятые в разных странах, и проанализировал поразительные, никем пока не изученные различия в колористических структурах сумерек и рассветов. Альбом со временем вышел, дорогой и со сносными красками, но текст к нему написала какая-то неудачница, и ее умильная проза и заемная поэзия совершенно испортили книгу (Allan and Overton, London, 1949).
Я простоял пару минут, рассеянно вслушиваясь в скрипучую декламацию Ивора и созерцая огромный закат. По его размывке классических светло-оранжевых тонов - наискось прошаркивали иссиня-черные акульи туши. Особый блеск придавали этому сочетанию яркие, словно уголья, тучки, плывшие в лохмотьях и колпаках над красным солнцем, принимающим форму то ли шахматной пешки, то ли баллюстрадной балясины. "Смотрите, субботние ведьмы!", - едва не воскликнул я, но тут заметил, что Ирис встает и услышал ее слова: "Хватит уж, Ив. Морис его ни разу не видел, ты зря расходуешь порох."
- А вот и нет, - возразил ей брат, - сию минуту они познакомятся тут Морис его и распознает (в глаголе слышались сценические раскаты), в том-то и штука!"