Глеб Успенский - Письма с дороги
— А жид?
Жид много делал зла, но и жидовское зло вспоминается теперь только в смехотворном виде.
Приходит крестьянин к жиду, просит рубль серебром в долг на один год и дает в заклад полушубок. Жид берет полушубок и говорит, что процентов на рубль в год будет тоже рубль. Мужик согласен и взял рубль. Но только что он хотел уйти, как жид говорит ему: "Послушай, тебе ведь все равно, когда платить проценты, теперь или через год? Теперь или через год — все равно ведь отдашь рубль?" Мужик соглашается с этим и говорит: "Все равно!" — "Так отдай теперь и уж не беспокойся целый год". Мужик и с этим соглашается и отдает рубль, чтобы уж совсем не беспокоиться о процентах. Отдав рубль, он приходит домой и без денег, и без полушубка, и в долгу.
А то вот и еще.
К шинкарю приходит крестьянин и просит в долг четверть вина: у него ребенок умер, надобно справлять похороны. "Деньги есть?" — "Нет, нет денег!" — "Ну, убирайся к чорту!" Мужик уходит, но через несколько минут опять возвращается. "Принес деньги?" — спрашивает шинкарь. "Нет, не принес… Я воротился попросить, чтобы ты хоть этой-то четверти не приписывал!", то есть не приписывал бы той четверти, которую мужик только заикнулся попросить.
В этом роде было рассказано множество преядовитых историй, но все они, рисуя действительно большую кабалу, были в рассказчиках смягчены радостным сознанием того, что все это кончилось, осталось там, где-то далеко-далеко, и не повторится никогда.
Глядя на этих здоровых, свободных, не голодных, не холодных, хорошо, тепло, красиво одетых в самодельное и самотканное платье людей, слушая их свободную, остроумную речь, я решительно позабыл самое слово мужик. Да, это настоящие свободные люди — именно люди, независимые вполне, так как над ними нет теперь даже ненавистного жида. Это несомненно была счастливая, редкая встреча, но благодаря ей я мог опять вспомнить самое важное и самое главное, что таится в самой сущности строя народной жизни.
Этот строй и эта сущность затемнились для нас народным расстройством, неурядицами народной жизни, не зависящими от народа, и вместо важного и главного нас в народе поражают и останавливают наше внимание его невольные уклонения от этой сущности, раны и язвы, покрывающие ее, которые мы часто смешиваем с не примечаемою нами сущностью типа народной жизни, делаем признаком особенностей народной жизни то, что в сущности составляет только признак ее уродства, болезнь, а не самую сущность. Нищета, умственная робость и темнота, забитость, стонущая беспомощность растерянного человека, кроткая покорность безжалостной судьбе — никаких таких весьма, впрочем, обычных для нашего крестьянина искажений его человеческой личности не, было в той большой толпе крестьян-переселенцев, которая мне встретилась, и вот потому, что, быть может, случайно на их долю выпало счастье освободиться от всех этих язв, вовсе не составляющих непременную принадлежность жизни трудового народного типа, — сущность-то этого народного типа жизни и выяснилась предо мною во всей своей широте и прелести.
Не "мужики" были предо мною, не труженики, не подвижники, не самоотверженные или подвижнически целомудренные существа, наконец вообще не взрослые дети — нет! а только свободные, независимые люди. Каждый из них, выражаясь словами кольцовской песни, слуга самому себе и хозяин самого себя, то есть сам вдвойне слуга и хозяин вместе, не хозяин над кем-нибудь, как все в обществе, живущем в условиях, установленных греховодником, и не слуга кому-нибудь, как также непременно все, живущие в том же греховодническом обществе, но сам-друг, сам вдвойне — слуга и хозяин, то есть человек, существующий не налагая ни на кого никаких пут и сам не запутанный никакими и ничьими путами.
Не "мужик" уже интересовал меня в том, что теперь я видел перед глазами благодаря встрече с свободными и независимыми людьми, но уже открывалась как бы самая тайна желаний измученного человека вообще, очерчивался тот "образ" человеческой "жизни", жажда которой, несознанная, несмелая, таится в глубине души всякого человека, живущего в наши дни. И вот почему мне стало так весело.
II. ДОПОЛНЕНИЯ К ПРЕДЫДУЩЕЙ ГЛАВЕ
Под впечатлением описанной встречи я тогда же в особой статье подробно объяснил причину той радости, которую я ощутил в душе благодаря этой встрече; в идущих на новую трудовую жизнь семьях, так счастливо обставленных в материальном отношении, мне очертился в такой ясности и полноте, как этого до сих пор не случалось, образ жизни свободного человека, тот образ жизни, о котором тоскует мысль и совесть человека, измученного современным строем культурной жизни, в которой есть все, кроме свободной личности и свободной совести.
Тогда же я привел кое-что из имевшихся у меня под руками материалов, доказывавших, что в европейской жизни данной минуты слышатся голоса, вопиющие против существующего строя жизни и ищущие выхода для закабаленной этим строем человеческой личности и совести. Я привел тогда слова одного английского крупного капиталиста, сказанные им на каком-то митинге и опубликованные в газете "Standard", которыми он так характеризует свое плачевное, как капиталиста, положение в целой цепи таких же плачевных положений окружающего его общества: "Мы — только крошечные звенья в огромной цепи ужасной организации, и только полное расклепание этой цепи может действительно освободить нас (богатых-то фабрикантов!). Сознание беспомощности наших индивидуальных усилий (выйти из тисков этой ужасной организации) заставляет нас (хозяев) принимать деятельное участие в агитации против собственного нашего класса — агитации, которая, если будет успешна, лишит нас нашего положения капиталистов. Пожертвовать этим положением, я думаю, не покажется нам тяжелым, если мы верно оценим то благо, которое при изменении этих порядков получит общество, и те многочисленные дары, которых не купишь за деньги. Видеть конец нищеты и роскоши, найти досуг и утонченные удобства жизни среди тех, которые выполняют черную работу, видеть чистое, здоровое искусство, развивающееся невольно из этого счастия жизни, видеть нам милые острова, освобожденные от следов унижающей борьбы (труда и капитала) — борьбы за насущное существование и борьбы за богатство, — разве участие в подобной жизни и удовольствие чувствовать, что все мы участвуем в поддержании такого порядка жизни, — разве все эти радости могут быть похожи на те, которые можно приобрести за какие бы то ни было деньги? Мне кажется, что в настоящее время богатые люди пытаются купить жизнь вроде этой, стремясь окружить себя, при помощи громадных расходов, призраком порядка и довольства, но в результате за все эти деньги получают один мираж". Далее оратор говорил, что он уверен в предстоящей перемене строя жизни; что пробуждение совести богатых и состоятельных есть лучшая гарантия против насильственного переворота и что вообще порядок, о котором он мечтает, по его словам, уже нарождается.
Какой же этот порядок, какой строй жизни? Общее счастие — возможно; указания на это есть в народном строе жизни — не в мужицком невежестве, тьме, голоде и холоде, а в строе, плане жизненного крестьянского обихода, жизненного порядка, устраняющего расстояние между хозяином и работником.
Тогда же, в подтверждение того, что в европейском культурном обществе стремление к освобождению из неразрывной цепи ужасной организации отражается именно в проповеди народного типа жизни, то есть проповеди трудовой жизни, а не трудовой каторги из-за хлеба, я привел речь поденщика Джозефа Арча в английском парламенте — речь, которую с полным вниманием "слушали герцоги и лорды" и не могли не задуматься над глубоким ее смыслом. Этот оратор — простой поденщик, с детских лет прошедший всю нужду рабочего человека. Вот какой у него вид: "Большая голова с широким лбом; глаза, добродушно смотрящие из-под нависших бровей; несколько горбатый нос; густые с проседью волоса и борода; атлетическая грудь, при слегка согнутой спине и больших грубых руках — словом, типическая фигура человека, для которого физический труд составляет привычное занятие. Это и есть Джозеф Арч, первый представитель земледельческого сословия, которое только теперь,[2] со времени завоевания Англии норманнами, начинает понемногу подниматься в смысле общественном и экономическом". "Этот депутат, вынужденный и в депутатском звании кормиться трудами своих рук, всего лет десять тому назад жил исключительно земледельческим трудом, странствуя как работник по всей Англии в течение двадцати лет". Во время этих странствований он брал с собою только мешок с необходимым платьем и двумя-тремя книгами, спал где придется, питался черным хлебом. За это время Арч по собственному опыту узнал всю тяжесть положения рабочего человека, и вот, благодаря новому гладстоновскому избирательному закону придя в парламент, стал проповедовать здесь "трудовую жизнь" как выход из всех зол ужасной организации; он стал проповедовать крестьянский строй жизни, а не махорку, как это иной раз, конечно, по недоразумению, проповедуем мы, — не серые щи, не спасенье под лавкой, не подвижничество в нищете и каторжном труде, а именно трудовую жизнь; он потребовал не много и не мало — три акра земли и корову на каждого человека, живущего в Англии… И несмотря на это нешуточное требование, широта идеи, лежащая в этом требовании Арча, и ее значение в освобождении всего общества от "ужасной организации жизни" так велика, что над ней не могут крепко не задумываться высокопоставленные сотоварищи крестьянского депутата. "Достоинство и скромность этого поденщика, который еще недавно по 12–15 часов рылся в болоте, чтобы заработать несколько шиллингов, сделали его любимцем парламентских сочленов, и герцоги и лорды охотно слушают его речи и даже включают в свои программы его девиз — три акра и корова".