Василий Розанов - Опавшие листья (Короб второй и последний)
Все богословские рассуждения напоминают мне «De civitate veterum Tarentinorum»,[9] которую я купил студентом у букиниста.
* * *
По-видимому (в историю? в планету?), влит определенный % пошлости, который не подлежит умалению. Ну, — пройдет демократическая пошлость и настанет аристократическая. О, как она ужасна, еще ужаснее!! И пройдет позитивная пошлость, и настанет христианская. О, как она чудовищна!!! Эти хроменькие-то, это убогонькие-то, с глазами гиен… О! О! О! О!.. «По-христиански» заплачут. Ой! Ой! Ой! Ой!..
(на ходу).
* * *
Далеко-далеко мерцает определение: — Да, он, конечно, не мог бы быть Дегаевым; но «пути его были неведомы» — и Судейкиным он очень мог бы быть…
По крайней мере, никто в литературе не представляется таким «естественным Судейкиным», с страшным честолюбием, жаждой охвата власти, блестящим талантом и «большим служебным положением».
(Н. Михайловский).
* * *
«Встань, спящий»… Я бы взял другое заглавие: «Пробудись, бессовестный».
(заглавие журнала 1905 г. Ионы Брихинчева).
* * *
— Байрон был свободен, — неужели же не буду свободен я?! — кричит Арцыбашев.
— Ибо ведь я печатаюсь теми же свинцовыми буквами! Да, в свинцовых буквах все и дело. Отвоевали свободу не душе, не уму, но свинцу.
Но ведь, господа, может прийти Некто, кто скажет:
— Свинцовые пули. И даже с Гуттенберговой литерой N (apoleon)… — как видел я это огромное N на французских пушках вкруг арсенала в Москве.
(июнь).
* * *
До тех пор, пока вы не подчинитесь школе и покорно дадите ей переделать себя в не годного никуда человека, до тех пор вас никуда не пустят, никуда не примут, не дадут никакого места и не допустят ни до какой работы.
(история русских училищ).
* * *
Нет хорошего лица, если в нем в то же время нет «чего-то некрасивого». Таков удел земли, в противоположность небесному — что «мы все с чем-то неприятным». Там — веснушка, там — прыщик, тут — подпухла сальная железка. Совершенство — на небесах и в мраморе. В небесах оно безукоризненно, п. ч. правдиво, а в мраморе уже возбуждает сомнение, и мне, по крайней мере, не нравится. Обращаясь «сюда», замечу, что хотя заглавия, восстановленные мною «из прежнего» — хуже (некрасивее) тех, какие придал (в своих изданиях) П. П. Перцов некоторым моим статьям, но они натуральные в отношении того настроения духа, с каким писались в то время. Эти запутанные заглавия, — плетью, — выразили то «заплетенное», смутное, колеблющееся и вместе порывистое и торопливое состояние ума и души, с каким я вторично выступил в литературу в 1889 году, — после неудачи с книгою «О понимании» (1886 г.). Вообще заглавия — всегда органическая часть статьи. Это — тема, которую себе написывает автор, садясь за статью; и если читателю кажется, что это заглавие неудачно или неточно, то опять характерно, как он эту тему теряет в течение статьи. Все это — несовершенства, но которые не должны исчезнуть.
(обдумываю Перцовские издания своих статей; и что ему может показаться печальным, что при втором издании я восстановил свои менее изящные, «долговязые» заглавия. Они характерны и нужны).
* * *
У нас Polizien-Revolution;[10] куда же тут присосались студенты.
А так бедные бегают и бегают. Как таракашки в горячем горшке.
* * *
Этот поп на пропаганде христианских рабочих людей зарабатывал по нескольку десятков тысяч рублей в год. И квартира его — всегда целый этаж (для бессемейной семьи, без домочадцев) — стоила 2–3 тысячи в год. Она вся была уставлена тропическими растениями, а стены завешаны дорогими коврами. Везде, на столах, на стенах, «собственный портрет», — en face, в 3/4, в профиль… с лицом «вдохновенным» и глазами, устремленными «вперед» и «ввысь»… Совсем «как Он» («Учитель» мой и наш)… Сам он, впрочем, ходил в бедной рясе, суровым, большим шагом, и не флиртировал. За это он мне показался чуть не «Jean Chrisostome», как его вывел Алексей Толстой
К земным утехам нет участья,
И взор в грядущее глядит…
Можно же быть такой телятиной, чтобы «Повесть о капитане Копейкине» счесть за «Историю Наполеона Бонапарте».
(из жизни).
* * *
Что это было бы за Государство «с историческим призванием», если бы оно не могло справиться с какою-то революциешкой; куда же бы ему «бороться с тевтонами» etc., если б оно не справлялось с шумом улиц, говором общества, и нервами «высших женских курсов».
И оно превратило ее в Polizien-Revolution, «в свое явление»: положило в карман и выбросило за забор как сифилитического неудачного ребенка.
Вот и все. Вся «история» ее от Герцена до «Московского вооруженного восстания», где уже было больше полицейских, чем революционеров, и где вообще полицейские рядились в рабочие блузы, как и в свою очередь и со своей стороны революционеры рядились в полицейские мундиры (взрыв дачи Столыпина, убийство Сипягина).
«Ряженая революция»: и она кончилась. Только с окончанием революции, чистосердечным и всеобщим с нею распрощанием, — можно подумать о прогрессе, о здоровье, о работе «вперед».
Эта «глиста» все истощила, все сожрала в кишках России. Ее и надо было убить. Просто убить.
«Верю в Царя Самодержавного»: до этого ни шагу «вперед».
(за другими занятиями).
* * *
Когда Надежда Романовна уже умирала, то все просила мужа не ставить ей другого памятника, кроме деревянного креста. Непременно — только дерево и только крест. Это — христианка.
Не только — «почти ничего» (дерево, ценность), но и — временное (сгниет).
И потом — ничего. Ужасное молчание. Небытие. В этом и выражается христианское — «я и никогда не жила для земли».
Христианское сердце и выражается в этом. «Я не только не хочу работать для земли, но и не хочу, чтобы земля меня помнила». Ужасно… Но и что-то величественное и могущественное.
Надежда Романовна вся была прекрасна. Вполне прекрасна. В ней было что-то трансцендентное.
* * *
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Может быть, мы сядем в трамвай: он, кажется, сейчас трогается…
— Ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха!
— Он и довезет нас до Знаменской…
— Ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха!
(опыты).
* * *
Да жидов оттого и колотят, что они — бабы: как русские мужики своих баб. Жиды — не они, а оне. Лапсердаки их суть бабьи капоты: а на такого кулак сам лезет. Сказано — «будешь биен», «язвлен будешь». Тут — не экономика, а мистика; и жиды почти притворяются, что сердятся на это.
(выпустил из коррект. «Уедин.»).
* * *
«Разврат» есть слово, которому нет соответствующего предмета. Им обозначена груда явлений, которых человечество не могло понять. В дурной час ему приснился дурной сон, будто все эти явления, — на самом деле подобные грибам, водорослям и корням в природе, — суть «дурные», уже как «скрываемые» (мысль младенца Соловьева в «Оправдании добра»); и оно занесло их сюда, без дальних счетов и всякого разумения.
(Эйдкунен — Берлин, вагон).
* * *
Раза три в жизни я наблюдал (издали, не вблизи) или слышал рассказ о матерях, сводничающих своих замужних дочерей. Точно они бросают стадо к… на нее как с… Никогда не «прилаживают к одному», не стараются устроить «уют», хотя бы на почве измены.
Вся картина какого-то «поля» и «рысканья». Удивительно.
Еще поразительнее, что таких жен, все зная о них, глубоко любят их мужья. Плачут и любят. Любят до обожания. А жены, как и тещи, питают почти отвращение к несчастному мужу. Тут еще большая метафизика. Между прочим, такова была знаменитая Фаустина senior, жена Антонина Благочестивого. Она сходилась даже с простолюдинами. А муж, когда она умерла, воздал ей божеские почести (divinatio) и воздвиг ее имени, чести и благочестию — храм.
На монетах лицо ее — властительное, гордое. На темени она несет маленькую жемчужную корону (клубочком). По-видимому, хороша собой, во всяком случае «видная». Лицо Антонина Пия — нежное, «задумчивое», отчетливо женственное.
Он — родоначальник добродетелей и философии.
Я знавал двух славянофилов, испытавших эту судьбу. Комично, что один из них водил своего старшего сына (конечно, не от себя) смотреть памятник Минина и Пожарского, и все объяснял ему «русскую историю».