Николай Лесков - Островитяне
Где это и при каких это случаях говорится, что "нужно соблюдать не одну форменность", - это осталось секретом Фридриха Фридриховича. Он очевидно цацкался передо мною с своими дорогими подарками и, попросив меня одеваться поскорее, понес свои коробки к Истомину.
Через пять или десять минут я застал их с Истоминым, рассуждавших о чем-то необыкновенно весело. Рядом с муфтою Мани на диване лежала другая муфта, несколько поношенная, но несравненно более дорогая и роскошная.
- Эта, ваше степенство, не по нашим капиталам, - говорил Фридрих Фридрихович, выводя пальцем эсы по чужой муфте, которая, видимо, сбила с него изрядную долю самообожания. - Какие ручки, однако, должны носить эту муфту?
- Ручки весьма изрядные, - отвечал, тщательно повязывая перед зеркалом галстук, Истомин. - Насчет этих ручек есть даже некоторый анекдот, - добавил он, повернувшись к Шульцу. - У этой барыни муж дорогого стоит. У него руки совсем мацерированные: по двадцати раз в день их моет; сам ни за что почти не берется, руки никому не подает без перчатки и уверяет всех, что и жена его не может дотронуться ни до чьей руки.
Фридрих Фридрихович вдруг так и залился счастливейшим смехом.
- Ну что ж, он ведь и прав! Муж-то, я говорю, он ведь и прав! взвизгивал Фридрих Фридрихович. - Она ведь за руки только не может трогаться.
Я видел в зеркало, как Истомин, снова взявшийся за свой галстук, тоже самодовольно улыбнулся.
- Понюхайте-ка, - сказал, завидя меня и поднимая муфту, Фридрих Фридрихович, - чем, сударь, это пахнет?
Не понимая в чем дело, я поднес муфту к лицу. Она пахла теми тонкими английскими духами, которые, по словам одной моей знакомой дамы, сообщают всему запах счастья.
- Счастьем пахнет, - отвечал я, кладя на стол муфту.
- Да-с, вот какие у Романа Прокофьича бывают гостьи, что все от них счастьем пахнет. Шульц опять расхохотался.
- А позвольте-ка, господа, лучше прибрать это счастье к месту, проговорил Истомин, - сравнили, и будет ею любоваться, а то чего доброго... ее тоже, пожалуй, кое-кто знает. - Ну-с! так во поход пошли гусары? спросил Шульц, видя, что Истомин совсем готов.
Я взял мою шляпу и мои книги, обернутые яркою цветною бумагою.
- Тоже подарок? - спросил Шульц.
Я отвечал утвердительно.
Истомин остановился посреди комнаты.
- Что ж это, господа? - заговорил он. - Ведь это уж нехорошо: все вы с подарками, а я с пустыми руками.
- Ну, ничего! что там еще за подарки! Вы нечаянный гость; я скажу, что утащил вас насильно, - убеждал его Фридрих Фридрихович.
- Да! да позвольте-ка-с еще! У меня и у самого сейчас найдется для нее подарок, - воскликнул Роман Про-кофьич и, торопливо вытащив из-за мольберта один из стоявших там запыленных картонов, вырезал из него прихотливый, неправильный овал, обернул этот кусок бумагою, и мы вышли. Не знаю почему, но мне было ужасно неприятно, что Истомин, после этого цинического разговора о дамской муфте, идет в дом Норков, да еще вместе с нами, и в этот святой для целого семейства день совершеннолетия Мани. Тем, кто знаком с предчувствиями, я могу сказать, что у меня были самые гадкие предчувствия, и они усилились еще более, когда перед нами отворилась дверь в залу и от стены, у которой стояло бабушкино кресло и сидело несколько родных и сторонних особ, отделилась навстречу нам фигура Мани, беленькая и легонькая, как морская пена.
Я никогда не забуду всех мельчайших подробностей здешней картины, навсегда запечатлевшейся в моей памяти.
Вся зала была обновлена в это самое утро. Обновление ее состояло в том, что на окнах были повешены новые занавесы; с фортепиано была снята клеенка, бронзовые канделябры были освобождены из окутывавшей их целый год кисеи, и обитые голубым рипсом стулья и кресла нескромно сбросили с себя свой коленкоровые сорочки. Кроме того, почти во всю залу (она же и гостиная) был разостлан огромный английский ковер, принесенный с собою в приданое еще бабушкой. Вдоль одной стены, прямо против двери, на своем подвижном кресле сидела сама бабушка. Старушка была одета в белом пикейном капоте с множеством кружевных обшивок и кругленькими, похожими на горошинки, беленькими же пуговками. На старческой голове бабушки был высокий полуфламандский чепчик с туго накрахмаленными оборками и полосатыми лентами, желтой и ранжевой. Рядом с креслом старушки, в другом кресле, помещался пастор Абель в длинном черном сюртуке и белом галстуке. Возле пастора сидела мадам Норк, тоже в белом платье и с натуральными седыми буклями; у плеча мадам Норк стоял Герман Верман, умытый, вычищенный и долго чесавшийся, но непричесанный, потому что его "дикие" волосы ни за что не хотели ложиться и топорщились по обыкновению во все стороны. На Германе Вермане был светло-коричневый фрак, белый жилет, очень кургузые синие панталоны и красный галстук, едва схватывавший огромнейшие тугие полисоны немилосердно накрахмаленной манишки. Далее сидела Ида Ивановна, Берта Шульц, булочница Шперлинг и ее дочь, наша старая знакомая, подруга Мани, Клара Шперлинг. Кроме пастора и Вермана, все решительно была одеты во все белое, а черненькая Клара Шперлинг смотрела настоящей мухой в сметане.
Маня стояла между бабушкой и пастором, который говорил ей что-то такое, что девушку, видимо, приводило в состояние некоторой ажитации, а у ее старой бабушки выдавливало слезы.
При нашем появлении в дверях пастор и бабушка разом освободили ручки Мани, и девушка, заколыхавшись как кусок белой пены, вышла навстречу нам на середину комнаты.
Далее Шульц не пустил ее. Он поднял торжественно перед собою ладонь и дал почувствовать, что сейчас начнется что-то такое, требующее благоговейшей тишины и внимания.
С этим он кашлянул, поднял на Маню самый официальный взгляд и произнес:
- Сестра!
- Тсс! - пронеслось по зале; впрочем, и без того никто не нарушал ни малейшей тишины.
- Приветствую тебя в этот торжественный день твоей жизни! - начал Шульц тоном и дикциею проповедника. - Приветствую тебя не как ребенка, а как женщину - как человека, который отныне получает в обществе свои права и принимает свои обязанности перед семьей и перед обществом. Дай бог... (пастор, а за ним и все присутствующие при слове "бог" поднялись с мест и стали. Шульц продолжал еще торжественней...) Дай бог, повторяю я, преданнейший слуга и брат твой, усердно моля за тебя умершего на кресте спасителя, чтобы все великие и святые обязанности женщины стали для тебя ясны, как ясно это солнце, освещающее дорогой для всех нас день твоего совершеннолетия (солнце ярко и весело смотрело в окна через невысокие деревья палисадника). Дай бог, чтобы зло и неправда человеческая бежали от тебя, как тьма бежит от лучей этого солнца! Honestus rumor alterum patrimonium est, говорит мудрая латинская пословица, то есть: хорошая репутация заменяет наследство; а потому более всего желаю тебе, чтобы в твоем лице и мы и все, кто тебя встретит в жизни, видели повторение добродетелей твоей высокопочтенной бабушки, твоего честного отца, душа которого теперь присутствует здесь с нами (Софья Карловна заморгала глазами и заплакала), твоей матери, взлелеявшей и воспитавшей своими неусыпными трудами и тебя и сестер твоих, из которых одной я обязан всем моим счастьем! (Берта Ивановна заплакала; Шульц подошел, поцеловал руку жены, тоже отер слезу и закончил.) Девица Мария Норк! дорогая новорожденная сестра наша, прими наше братское приветствие и осчастливь себя и нас воспитанием в себе тех высоких качеств, которых мы вправе ждать от твоего прекрасного сердца.
Произнеся эту, всеконечно заранее обдуманную речь, Фридрих Шульц вдруг стал на колени, взял Маню за обе руки и сильно растроганным голосом, в котором в самом деле дрожали искренние слезы, проговорил:
- Матушка! Машуточка! утешь-оправдай на себе нашу родную русскую пословицу, что "от яблоньки яблочко недалеко катится!"
Шульц взял и поклонился Мане в ноги, веско ударив лбом в пол.
Маня быстро опустилась, схватила зятя за плечи и оба вместе поднялись на ноги.
Фридрих Фридрихович поцеловал ее в губы и потом еще раз поцеловал одну за другою обе ее руки.
Я подошел и в замешательстве тоже поцеловал Манину руку. Маня, у которой глаза давно были полны слез, смешалась еще более, и рука ее дрогнула. За мною в ту же минуту подошел Истомин, сказал что-то весьма почтительное и смело взял и также поцеловал руку Мани. Девушка совсем переконфузилась и пошатнулась на месте. На ее счастье, Шульц, который в это время успел уже обмахнуть голубым фуляром свои панталоны и лацканы фрака, сказал:
- Позволь, матушка, отдать тебе на память об этом дне вот эти безделушки.
Он вынул муфту и воротник и, подавая их Мане, добавил:
- Пусть это будет дополнением к подарку сестры твоей Берты.
- На что так много? - заговорила Маня, потерянно глядя во все стороны и прикладывая к пылающим щекам свои ручки.
- Марья Ивановна! - позвольте мне просить вас принять и от меня на память вот это, - сказал я, подавая ей пять томов Пушкина.