KnigaRead.com/

Максим Горький - Лев Толстой

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Максим Горький, "Лев Толстой" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Он спрашивал:

- Не нравлюсь я вам?

Надо было говорить: "Да, не нравитесь".

- Не любите вы меня? - "Да, сегодня я вас не люблю".

В вопросах он был беспощаден, в ответах - сдержан, как и надлежит мудрому.

Изумительно красиво рассказывал о прошлом и лучше всего о Тургеневе. О Фете - с добродушной усмешкой и всегда что-нибудь смешное; о Некрасове холодно, скептически, но обо всех писателях так, словно это были дети его, а он, отец, знает все недостатки их и - нате! - подчеркивает плохое прежде хорошего. И каждый раз, когда он говорил о ком-либо дурно, мне казалось, что это он слушателям милостыню подает на бедность их; слушать суждения его было неловко, под остренькой улыбочкой невольно опускались глаза - и ничего не оставалось в памяти.

Однажды он ожесточенно доказывал, что Г. И. Успенский писал на тульском языке и никакого таланта у него не было И он же при мне говорил А. П. Чехову:

- Вот - писатель! Он силой искренности своей Достоевского напоминает, только Достоевский политиканствовал и кокетничал, а этот - проще, искреннее. Если б он в бога верил, из него вышел бы сектант какой-нибудь.

- А как же вы говорили - тульский писатель и - таланта нет?

Спрятал глаза под мохнатыми бровями и ответил:

- Он писал плохо. Что у него за язык? Больше знаков препинания, чем слов. Талант - это любовь. Кто любит, тот и талантлив. Смотрите на влюбленных,- все талантливы!

О Достоевском он говорил неохотно, натужно, что-то обходя, что-то преодолевая.

- Ему бы познакомиться с учением Конфуция или буддистов, это успокоило бы его. Это - главное, что нужно знать всем и всякому. Он был человек буйной плоти. Рассердится - на лысине у него шишки вскакивают и ушами двигает. Чувствовал многое, а думал - плохо, он у этих, у фурьеристов, учился думать, у Бу-ташевича и других. Потом - ненавидел их всю жизнь. В крови у него было что-то еврейское. Мнителен был, самолюбив, тяжел и несчастен. Странно, что его так много читают, не понимаю - почему! Ведь тяжело и бесполезно, потому что все эти Идиоты, Подростки, Раскольниковы и всё - не так было, всё проще, понятнее. А вот Лескова напрасно не читают, настоящий писатель,- вы читали его?

- Да. Очень люблю, особенно - язык.

- Язык он знал чудесно, до фокусов. Странно, что вы его любите, вы какой-то не русский, у вас не русские мысли,- ничего, не обидно, что я так говорю? Я. - старик и, может, теперешнюю литературу уже не могу понять, но мне всё кажется, что она - не русская. Стали писать какие-то особенные стихи,- я не знаю, почему это стихи и для кого. Надо учиться стихам у Пушкина, Тютчева, Шеншина. Вот вы,- он обратился к Чехову,- вы русский! Да, очень, очень русский.

И, ласково улыбаясь, обнял А. П. за плечо, а тот сконфузился и начал баском говорить что-то о своей даче, о татарах.

Чехова он любил и всегда, глядя на него, точно гладил лицо А. П. взглядом своим, почти нежным в эту минуту. Однажды А. П. шел по дорожке парка с Александрой Львовной, а Толстой, еще больной в ту пору, сидя в кресле на террасе, весь как-то потянулся вслед им, говоря вполголоса:

- Ах, какой милый, прекрасный человек: скромный, тихий, точно барышня! И ходит, как барышня. Просто - чудесный!

Как-то вечером, в сумерках, жмурясь, двигая бровями, он читал вариант той сцены из "Отца Сергия", где рассказано, как женщина идет соблазнять отшельника, прочитал до конца, приподнял голову и, закрыв глаза, четко выговорил:

- Хорошо написал старик, хорошо!

Вышло у него это изумительно просто, восхищение красотой было так искренно, что я вовек не забуду восторга, испытанного мною тогда,восторга, который я не мог, не умел выразить, но и подавить его мне стоило огромного усилия. Даже сердце остановилось, а потом всё вокруг стало живительно свежо и ново.

Надо было видеть, как он говорит, чтоб понять особенную, невыразимую красоту его речи, как будто неправильной, изобильной повторениями одних и тех же слов, насыщенной деревенской простотой. Сила слов его была не только в интонации, не в трепете лица, а в игре и блеске глаз, самых красноречивых, какие я видел когда-либо. У Л. Н. была тысяча глаз в одной паре.

Сулер, Чехов, Сергей Львович и еще кто-то, сидя в парке, говорили о женщинах, он долго слушал безмолвно и вдруг сказал:

- А я про баб скажу правду, когда одной ногой в могиле буду,- скажу, прыгну в гроб, крышкой прикроюсь - возьми-ка меня тогда! - И его взгляд вспыхнул так озорно-жутко, что все замолчали на минуту.

В нем, как я думаю, жило дерзкое и пытливое озорство Васьки Буслаева и часть упрямой души протопопа Аввакума, а где-то наверху или сбоку таился чаадаев-ский скептицизм. Проповедовало и терзало душу художника Аввакумово начало, низвергал Шекспира и Данте - озорник новгородский, а чаадаевское усмехалось над этими забавами души да - кстати - и над муками ее.

А науку и государственность поражал древний русский человек, доведенный до пассивного анархизма бесплодностью множества усилий своих построить жизнь более человечно.

Это - удивительно! Но черту Буслаева постиг в Толстом силою какой-то таинственной интуиции Олаф Гульбрансон, карикатурист "Симплициссимуса"; всмотритесь в его рисунок, сколько в нем меткого сходства с действительным Аьвом Толстым и сколько на этом лице со скрытыми, спрятанными глазами дерзкого ума, для которого нет святынь неприкосновенных и который не верит "ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай".

Стоит предо мной этот старый кудесник, всем чужой, одиноко изъездивший все пустыни мысли в поисках всеобъемлющей правды и не нашедший ее для себя, смотрю я на него, и - хоть велика скорбь утраты, но гордость тем, что я видел этого человека, облегчает боль и горе.

Странно было видеть Л. Н. среди "толстовцев"; стоит величественная колокольня, и колокол ее неустанно гудит на весь мир, а вокруг бегают маленькие осторожные собачки, визжат под колокол и недоверчиво косятся друг на друга - кто лучше подвыл? Мне всегда казалось, что и яснополянский дом и дворец графини Паниной эти люди насквозь пропитывали духом лицемерия, трусости, мелкого торгашества и ожидания наследства. В "толстовцах" есть что-то общее с теми странниками, которые, расхаживая по глухим углам России, носят с собой собачьи кости, выдавая их за частицы мощей, да торгуют "египетской тьмой" и "слезками" богородицы. Помню, как один из таких апостолов в Ясной Поляне отказывался есть яйца, чтобы не обидеть кур, а на станции Тула аппетитно кушал мясо и говорил:

- Преувеличивает старичок!

Почти все они любят вздыхать, целоваться, у всех потные руки без костей и фальшивые глаза. В то же время это практичные люди, они весьма ловко устраивают свои земные дела.

Л. Н., конечно, хорошо понимал истинную цену "толстовцев", понимал это и Сулержицкий, которого он нежно любил и о ком говорил всегда с юношеским жаром, с восхищением. Как-то в Ясной некто красноречиво рассказывал о том, как ему хорошо жить и как стала чиста душа его, прияв учение Толстого. Л. Н. наклонился ко мне и сказал тихонько:

- Всё врет, шельмец, но это он для того, чтобы сделать мне приятное...

Многие старались делать ему приятное, но я не наблюдал, чтоб это делали хорошо и умело. Он почти никогда не говорил со мною на обычные свои темы - о всепрощении, любви к ближнему, о Евангелии и буддизме, очевидно, сразу поняв, что всё это было бы "не в коня корм". Я глубоко ценил это.

Когда он хотел, то становился как-то особенно красиво деликатен, чуток и мягок, речь его была обаятельно проста, изящна, а иногда слушать его было тяжко и неприятно. Мне всегда не нравились его суждения о женщинах,- в этом он был чрезмерно "простонароден", и что-то деланное звучало в его словах, что-то неискреннее, а в то же время - очень личное. Словно его однажды оскорбили и он не может ни забыть, ни простить. В вечер первого моего знакомства с ним он увел меня к себе в кабинет,- это было в Хамовниках,усадил против себя и стал говорить о "Вареньке Олесовой", о "Двадцать шесть и одна". Я был подавлен его тоном, даже растерялся - так обнаженно и резко говорил он, доказывая, что здоровой девушке не свойственна стыдливость.

- Если девице минуло пятнадцать лет и она здорова, ей хочется, чтобы ее обнимали, щупали. Разум ее боится еще неизвестного, непонятного ему это и называют: целомудрие, стыдливость. Но плоть ее уже знает, что непонятное - неизбежно, законно и требует исполнения закона, вопреки разуму. У вас же эта Варенька Олесова написана здоровой, а чувствует худосочно,- это неправда!

Потом он начал говорить о девушке из "Двадцати шести", произнося одно за другим "неприличные" слова с простотою, которая мне показалась цинизмом и даже несколько обидела меня. Впоследствии я понял, что он употреблял "отреченные" слова только потому, что находил их более точными и меткими, но тогда мне было неприятно слушать его речь. Я не возражал ему; вдруг он стал внимателен, ласков и начал выспрашивать меня, как я жил, учился, что читал.

- Говорят, вы очень начитанный,- правда? Что, Короленко - музыкант?

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*