Евгений Замятин - Ловец человеков (сборник)
– Завтра вечером… Приходите… я вам тогда скажу, – ответила, наконец, Варвара Сергеевна.
Завтра был решительный день для Ростислава: последний экзамен политграмота. И завтра был решительный день для Варвары Сергеевны.
Утром Ростислав убежал, еле хлебнув чаю. К обеду он вернулся, сияя косым треугольником лба: он победил, он выдержал!
– Студент ты мой! Столпачонок мой, един… – Варвара Сергеевна запнулась: нет, уже не единственный…
Снизу прибежал поздравлять Морщинкер и даже допущен был для поздравления Яков Бордюг. Утвердившись у притолоки, он начал приветственную речь:
– Как, знычть, вы… вроде, например, лошадь на ярманке… и ежели благополучно продамши и, знычть, хвост в зубы…
Реалистические, рыжие сапоги его ерзали, он искал слов на полу, он мог каждую минуту наступить на них сапогами. От него пахло стихиями, кентавром, потом.
– Ладно, ладно, спасибо… Иди к себе на кухню… – сморщилась Варвара Сергеевна.
Яков Бордюг вышел, громыхая, как танк. Ушастой летучей мышью выпорхнул Морщинкер. В мезонине осталось трое: Ростислав, Варвара Сергеевна – и тень нависшей над нею судьбы. Солнце садилось, тень становилась все длиннее.
Варвара Сергеевна ждала. Ей было узко дышать, она расстегнула пуговицы на груди, она раскрыла окно. Там, на свежих, только что вынутых из комода облаках лежала заря, краснея от любовных мыслей. Ничего не подозревающий Ростислав читал газету.
Вдруг лоб у него перекосился, он крикнул, умирая: «Мама!» Варвара Сергеевна бросилась к нему:
– Что ты? Что с тобой? Ростислав!
Он уже ничего не мог сказать, он только протянул ей газетный лист. Она схватила, обжигаясь, – прочла…
В газете была статья о том, что необходимо, наконец, изменить социальный состав студенчества, о том, что в этом году первый раз прием будет происходить на новых основаниях, о том, что…
Не нужно было дальше и читать. Все было так же ясно, как ясен был социальный состав Ростислава. Все для него погибло.
Как капли холодного пота, на небе проступали звезды, в ресторане Нарпита зажигались огни. Вошел Яков Бордюг, громыхнул на столе самоваром и стал у притолоки. Варвара Сергеевна молча смотрела на него: пусть стоит, все погибло… она молча смотрела…
Вдруг она встала, воскресла: нет, не все!
Тотчас же снаружи, под окном – робкий кашель: это он, Миша, пришел за ответом.
– Да… Да! – отвечая этому кашлю или какой-то своей мысли, сказала Варвара Сергеевна. – Да: только это одно и осталось…
Было бы бестактным спрашивать сейчас у Варвары Сергеевны, что такое «это одно», но мы вправе предположить, что Александра III, чистую науку, Мадонну, мать – все в ней сейчас победила женщина.
Женщина высунулась в окно. Оттуда на нее пахнуло пивом, сиренью, счастьем, оттуда донеслось чуть слышное, как запах, слово «Варечка». В бюсте у нее запекло, но сейчас же, на полуфразе, оборвалось.
– Миша, я не могу сойти к вам… Миша, если бы вы знали, что произошло! Единственное, что мне теперь осталось… – Пауза. И затем самым нежнейшим из всех своих басов: – Ведь вы меня… любите? Да? И вы сделаете для меня все?
– Варечка!
– Тогда приходите сюда завтра в десять, и прямо отсюда же пойдем…
– В загс! – крикнул Миша.
– Как вы догадались? – удивилась Варвара Сергеевна.
Казалось бы, догадаться было нетрудно, и скорее удивительно было, что она удивилась. Но кто поймет до конца женскую душу, где – как буржуазия и пролетариат – рядом живут мать и любовница, заключают временные соглашения против общего врага и снова кидаются друг на друга? Кто знает, о чем, спустившись вниз, говорила она с Морщинкером и даже – с Яковом Бордюгом? Кто объяснит, почему к утру подушка ее была мокрой от слез?
Ночью шел дождь. День настал свежий, обещающий, как новая глава. Ростислав еще спал, когда Варвара Сергеевна вышла из дому на улицу. Там уже ждал ее Миша, он сиял счастьем, крахмальным воротничком. Он только что хотел спросить о чем-то Варвару Сергеевну, как из калитки вышел Морщинкер, а за ним – Яков Бордюг.
Миша понял: свидетели для загса. Морщинкер был в сюртуке, на Якове Бордюге был новый синий картуз – он налезал на уши, на глаза, до времени прикрывая таинственность Бордюга.
Варвара Сергеевна вытерла платочком ресницы – быть может, вспомнила Столпакова, табачные кольца, рейтузы… Это была последняя минута слабости. Затем она выпрямилась и повела за собой армию в бой.
Загс помещался теперь в «розовой гостиной» бывшего земства. Ничего либерально-розового там теперь уже не было, стояли голые столы, на стене висел строгий плакат:
«Просят отнюдь граждан на столах не разлагаться». И под плакатом сидел человек, в кепке, как судьба – одинаково равнодушный к разложению, к смерти, к любви и к прочим гражданским состояниям.
– Вступаете в брак? – сказал он, закуривая папиросу. – Невеста? – Он взял у Варвары Сергеевны документ, перелистал. – Гм… Ростислав, семнадцати лет… Гм… Ваш сын?
Это было началом генерального сражения. Варвара Сергеевна стояла твердо, незыблемо, как Александр III. Она оглянулась, ее взгляд был императорским, императивным.
И, подчиняясь ему, Яков Бордюг подошел к столу и сказал:
– То есть… это – вроде как мой…
– Как? – человек за столом даже выронил папиросу.
– Да, – твердо сказала Варвара Сергеевна. – Хотя он и записан как сын Столпакова, но он прижит мною от бывшего… от гражданина Якова Бордюга, который его усыновляет ввиду нового строя и вступления со мною в брак…
– Как? – крикнул сзади Варвары Сергеевны Миша.
– …и вот эти двое граждан, – Варвара Сергеевна показала на Морщинкера и на Мишу, – подтверждают мои слова.
Она еще раз оглянулась. Обрезанная белым воротничком Мишина голова. Его посинелые губы еле выговорили:
– Да… Подтвер… ждаю…
– Да, и я говорю то же – да, – подлетел к столу Морщинкер.
Человек в кепке вынул из чернильницы муху, обмакнул перо, записал. Ростислава Столпакова больше не было: родился Ростислав Бордюг, теперь уже бесспорно – студент и будущий профессор.
Когда вернулись на мезонин (втроем – Миша туда не пошел), Варвара Сергеевна сказала Якову Бордюгу:
– Ну, спасибо, Яков. Ты больше не нужен, иди… Иди к себе на кухню.
Но рыжие танки сапог не двигались, новый синий картуз прикрывал глаза, пахло кентавром, потом.
– Иди же, ставь самовар, – сморщилась Варвара Сергеевна.
Картуз вдруг соскочил с головы и полетел на кровать Варвары Сергеевны, Яков Бордюг с грохотом сел на стул, програбил пятерней караковые лохмы и сказал:
– Иди, ставь сама.
Мотание. С раскрытым ртом, онемевший Александр III.
– Ты хто мне теперь, – жана. Ну, так и иди ставь. Слышишь, что я говорю.
Самодержавие пало. Мученица науки пошла ставить самовар.
1916
Письменно
Дарьин отец в Дону закупался. Поспорил с пушкарскими, что всех в воде пересидит, и правда, пересидел, да тут же и кончился. Стали жить вдвоем с матерью, а без мужика в доме – что уж за жизнь: одно горе необрядимое.
Терпела-терпела, да и говорит Дарье мать:
– Ну, Дарья, иди за Еремея корноухого замуж. Теперь привереды-то эти нам не к лицу. Отбарствовали, будет…
Еремей – вдовый, из мещан пушкарских. Лицом – черный, волосатый, чисто окаяшка. А глянет – так Дарью инда одернет всю. И одного уха нету: во сне, шутки ради, ему обрезали. Ну, против материной воли куда же? Поплакала-поплакала Дарья да и пошла к венцу.
Утром в мужнином доме Дарья в первый раз прибирала косы под бабий платок. Косы – русые, длинные, красота, под платок не лезут никак, и руки не слушаются – ночью замучилась. Не стерпела Дарья, пала на лавку да в голос.
А Еремей за столом сидел, вино пил: от вчерашнего осталось. Как кулаком брякнет об стол:
– С первого дня кричать? Ты по ком кричишь, а? Замолчи! Сейчас чтобы засмеялась! Смеись, ну?
А как засмеешься, когда в три ручья слезы?
– Смеись, говорю! Не хочешь? – да за волосы Дарью, и потуда таскал, покуда и вправду не стала смеяться смехом смертным, исходным.
Так и пошло бабье бедованье. То была Дарья разбитная, бойкая, а теперь – вроде мыши: все норовит в угол забиться, уйти от Еремеевых глаз волчиных, от рук железных.
Только и отдыху Дарье, когда Еремей уедет по своим делам. Уедет – обязательно Дарью на ключ замкнет. Ну, да это уж пусть: зато отоспится, и поплачет всласть, и девичью песню вспомнит, протянет тихонько.
И день, и два, Еремея нету.
– Эх, если бы, окаянный, застрял где-нибудь… Заколодило бы его, прихлопнуло бы. Богородица Дево, Мать Пресвятая, угомони ты его, расшиби окаянного…
А он – легок на помине – сейчас в дверь и стукнет. Избитый, в синяках весь – еще страшнее.
– Ты что ж, мне не рада? Опять мокроглазая? Ну, погоди, дай тулуп сыму… – и пошло писать…
Ярмарками – у Еремея дела самые главные. Цыгане какие-то, маклаки с красными платками шейными. Шушукают, шепчутся, по рукам бьют. И к ночи – как помелом вымело: и гости все, и хозяин сам со двора.