Максим Горький - Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924
Хотя я не прошу его об этом, — он бойко, с удовольствием и даже как будто с восхищением рассказывает о «мамаше Кемских».
Некто Кемской, помнится — князь, молодой человек, приехал откуда-то из-за границы хоронить вотчима своего; похоронил, влюбился в актрису, быстро прожил с нею унаследованное состояние и, решив, что больше жить незачем, выстрелил себе в рот, но от этого не умер, а только вырвал себе язык и, прострелив шею, остался жить, онемев; голова у него свернулась набок. Когда он, тяжко раненный, лежал у себя в старом, барском доме, к нему приехала девушка-институтка, родственница его вотчима, стала ухаживать за ним, вылечила, поставила на ноги и в одиннадцать лет жизни с ним родила ему пятерых детей.
При жизни Кемского она кормила его и детей, зарабатывая уроками музыки и рисования, продавая мебель и вещи, а когда Кемской умер, тринадцать комнат двухэтажного дома были совершенно опустошены, и «мамаша» с детьми забилась в две.
Блестяще ухмыляясь, буфетчик говорил:
— Всё распродала; дети на полу спят, и сама валяется на полу, разве иной раз сена, соломы украдут; совсем одичали…
Он восхищался, буфетчик, восклицая жирненьким голосом:
— Ни зеркал нет, ничего! Добрые люди интересовались: зачем она муку эдакую взяла на себя? «Фамилию, говорит, поддержать надо, невозможно, говорит, чтоб такая фамилия вымерла, Кемские, дескать, Россию спасали много раз». Конечно, это — глупая фантазия: от чего Россию спасать? Россию никто похитить не может, Россия — не лошадь, её цыгане не своруют.
Двадцать восемь лет бегала по улицам города «мамаша Кемских», жилистая, лохматая, голодная волчиха, бегала, двигая челюстью, и всегда что-то нашёптывала.
— Как молитву твердила, хотя — злая.
Она так оборвалась, обносилась, одичала, что «порядочные люди» уже не пускали её к себе, и она не могла больше учить детей их музыке, рисованию. Стремясь насытить своих детей, она воровала овощи по огородам, ловила на чердаке голубей, воровала кур, летом собирала щавель, съедобные корни, грибы и ягоды; в зимние ночи, в метели ходила в лес воровать дрова, выламывала доски из заборов, чтоб согреть хотя одну печь полуразрушенного дома. Весь город изумляла неиссякаемая энергия «мамаши»; её даже будто бы не преследовали за воровство.
— Разве, иногда, побьют маленько, но чтобы в полицию отправить — никогда! Жалели её.
Горожан удивляло, что она не просит милостыню, её даже уважали за это, но никто никогда не помогал ей жить.
— А — почему? — спросил я.
— Как вам сказать? Потому, надо думать, что уж очень злая и горда, хотелось поглядеть, докуда этой гордости хватит. Теперь, уж четвёртый год, стали ей милостыню подавать; теперь она совсем с ума сошла. И — как вы думаете — на чём? Представьте себе — на детях! «Дети мои, кричит, на царства рождены: Борис — царь польский, Тима — болгарский, Саша — греческий царь», — вот как она! А мы этих царей бьём, они все в мать пошли, — воры. Бориска даже горбат, из окна вывалился, будучи ребёнком, Тимофей — дурачок, Александр — глухонемой, ещё один, меньшой, тоже выродок. Главное — все воры, а Борис особенно нахален в этом. Только из старшего, Кронида, человек вышел, он бойцом на бойне работает. Этот — скромный, тихий, матери и братьев стыдится, не живёт с ними, не знает. Недавно женился на прачке. А мамаша всё шнырит, бегает, прокорма ищет дармоедам своим. Замечательная; даже владыко удивлялся: «Вот, говорит, какое терпение неисточимое, учитесь!» Милостыню подать ей надо умеючи, людей она боится, отвергает нас, кричит: «Прочь!»
Оглушительно поёт канарейка, изумляя силою, скрытой в таком ничтожном комочке жёлтых перьев, крошечных мускулов и тоненьких, изящных косточек. Пение канарейки всегда напоминает мне рыдающий крик осла.
Буфетчик благодушен, словоохотлив и удивлён благополучием своего бытия. Я не заметил, когда он прервал где-то рассказ о «мамаше Кемских» и почему заговорил о себе.
— Мне судьба за всякую неприятность аккуратно платила удовольствием. С женой я жил семнадцать лет душа в душу, но при ней у меня болели зубы. И рвал я их и драл — ноют! А умерла жена — и зубы в тот же год перестали болеть. Значит, существует равновесие событий. Жаловаться — грех…
Он, очевидно, забыл, что зубы у него искусственные.
— Глядите, глядите, — вон тащится польский царь!
Посредине улицы двигается на кривых ногах большая охапка соломы, неумело связанная мочальной верёвкой, человека под соломой не видно, а только паучьи, тонкие ноги, на левой ноге штанина оторвана и видно голое, неестественно вывернутое колено.
— Вот-с, — говорит буфетчик и смеётся вежливым смешком:
— Хэ-хэ-хэ…
…Ночь. Сквозь деревья виден рыбий глаз луны и несколько далёких одна другой звёзд. Гудят провода телеграфа. Синеватый воздух над моей головою пахнет пылью и чем-то гнилым.
Предо мною двухэтажный дом с тремя облупленными колоннами по фасаду; зияют окна верхнего этажа; рамы из них выломаны, колоды — тоже, вывалилась и часть кирпичей; окна — зубчатые, рваные дыры, и кажется, что из них на улицу холодным дымом лезет густейшая тьма. Вокруг дома ничего нет — ни забора, ни служб; от широких ворот остались только кирпичные, обломанные столбы. Дом как будто выброшен из города на пустырь.
Пять окон; два из них тоже без рам, с выломанными косяками, заложены кирпичом. Сквозь мутное стекло одного из трёх, крайнего, просвечивает рыжеватое пятно лампы; это окно, несмотря на духоту, закрыто и даже забито снаружи доскою наискось: очевидно, рама сгнила и открыть её нельзя.
За окном — шумят; шум похож на лай и вой собак; кажется — кто-то плачет; два голоса наперебой кричат:
— Валет пик…
— Врёшь — король…
— Две копейки!
— На-ко, выкуси…
Из-за угла дома выползает призрачная фигура неопределённых форм, кажется, что она идёт на четвереньках. Присмотревшись — узнаю: это «мамаша Кемских»; она, согнувшись, подбирает что-то с земли, кладёт в подол; слышно, как она ворчит. Вот она подползла ко мне, почти наткнулась на мои ноги, стремительно выпрямилась и, бросая в меня щепками, прутьями, кричит:
— А-а, проклятый…
Это неестественный, нечеловеческий крик; человек не может, не должен так кричать.
Вблизи «мамаша Кемских» маленькая точно подросток, это, вероятно, потому, что она в одной рубахе. Сгибаясь под прямым углом, она хватает с земли пыль, сор, швыряет в меня и зовёт режущим голосом:
— Дети, дети…
Я слышу топот босых ног и ухожу; меня провожают раздражённые возгласы:
Тащи её…
— Э, дура…
— Кто её выпустил?
Молодой, неокрепший басок произносит слова сквернейшей русской ругани.
…Светает. Сижу на скамье городского бульвара и очень хочется спросить кого-то:
«А зачем это нужно — «мамаша Кемских» и подобные ей? Кому нужны бессмысленные страдания человека?»
Убийцы
Преступность — возрастает; убийства становятся всё более часты, совершаются хладнокровнее и приобретают странный, вычурный характер.
В современных убийствах наблюдается что-то надуманное, показное; как будто убийцы видят себя спортсменами, стремятся установить фантастические рекорды холодной жестокости; если один разрезает труп убитого на шесть кусков, то другой режет его на двенадцать.
Нет сомнения в том, что развитию преступности в сильной степени способствуют газеты, навязчиво и ярко расписывая, раскрашивая убийства и тем создавая из убийцы — героя, из преступления — подвиг. Обнаруживая острый интерес к преступнику и полное равнодушие к его жертве, газеты больше всего говорят о ловкости убийцы, о его хитрости и смелости.
На той же медной трубе сенсации играют и господа авторы так называемых «детективных» романов, которые правильнее именовать дефективными романами.
Этим двум влияниям успешно помогает кинематограф: воспроизводя на экране картины преступлений, он возбуждает зоологические эмоции одних людей, развращает воображение других и, наконец притупляет у третьих чувство отвращения к фактам преступности. Всё это делается для того только, чтоб развлечь людей, которым живётся скучно.
Вполне допустимо, что кинематограф увеличивает и даже углубляет серую скуку жизни тех людей, которые, как барабаны, пусты внутри и звучат, лишь получив удар извне. И несомненно, что возрастает количество людей, желающих быть замеченными.
Я склонен думать, что для многих преступление становится путём к славе, а для некоторых даже развлечением простым, легко доступным и поощряемым потому, что можно поощрять и порицанием, если к порицанию присоединить удивление.
А простота, — да что же может быть проще и глупее убийства человеком человека в наши дни, после того, как на полях Франции уничтожены — чего ради? — миллионы европейцев, ценнейших людей нашей планеты?