Александр Куприн - Том 1. Произведения 1889-1896
В редакции Петра Илиодоровича почти не было видно, зато, придя туда однажды, я застал Сашеньку Крикуновского за странным занятием, не подходящим к его солидным летам, к его почетному положению в газете. Он сидел на стуле перед камином, широко расставив ноги, и аккуратно стриг ножницами пушистый хвост Цезаря. Старик, по-видимому, вовсе не противился этой операции и только, изогнувшись кольцом, с некоторым изумлением обнюхивал руки импровизированного цирюльника.
— Что это вы делаете, Сашенька? — спросил я не без некоторой тревоги.
— Подождите, потом узнаете, — отвечал он серьезно.
Окончив стрижку, он достал из кармана атласную розовую ленточку и тщательно обвернул ею порядочный пучок собачьих волос. На все мои расспросы он только принимал таинственный вид и говорил, что я потом все узнаю. Так я от него и не мог добиться никакого определенного разъяснения его странному и легкомысленному поступку. Впрочем, дня через два я и сам о нем позабыл.
Между тем с отъезда мисс Мей прошло уже около двух недель. Петр Илиодорович стал понемногу приходить в себя от своего любовного угара. Лицо его потеряло прежнее комически торжественное выражение, и сам он опять втянулся в свои ежедневные газетные сплетни. О прекрасной англичанке Петр Илиодорович не упоминал ни словом и даже отмалчивался, когда о ней заходила речь. Кажется, он окончательно убедился, что все время состоял в ее свите самым ничтожным статистом.
Но вскоре произошло неожиданное событие, опять выдвинувшее на сцену отсутствующую мисс. На имя Петра Илиодоровича прислали однажды с почты повестку на какую-то ценную посылку. На другой же день рассыльный принес в редакцию эту посылку, обернутую грубым холстом и запечатанную по швам красным сургучом. Петр Илиодорович вооружился перочинным ножом, а мы, то есть я, Крикуновский, конторская девица и даже сам случайно вышедший из своего кабинета редактор, столпились вокруг него. Петр Илиодорович бережно распорол холст и снял его: под ним оказался маленький деревянный ящик, запакованный в газетную бумагу. В ящике, наполненном ватою, лежала изящная бонбоньерка, запертая на крошечный замочек, и при ней на тоненькой цепочке почти микроскопический ключик. Петр Илиодорович дрожащими руками отпер бонбоньерку. Наше любопытство возрастало с каждым его движением. В бонбоньерке лежало «что-то», тщательно обернутое зеленой папиросной бумагой и обвязанное тонким шнурком. Под этой бумагой оказалась другая — красного цвета, под ней синяя, затем белая и, наконец, — розовая.
Когда и розовая бумага была снята, нашим глазам предстал небольшой сафьянный коричневый футляр, вроде тех, в которые ювелиры укладывают серьги. Петр Илиодорович открыл футляр. В нем, свернутая в кольцо, обвивалась вокруг бархатного круглого возвышения прядь черных, как смоль, волос, завязанная посредине розовой атласной лентой.
— Здесь и записочка есть, — воскликнула конторская барышня. — Посмотрите-ка, в крышке!
Действительно, в крышке футляра была вложена согнутая пополам и надушенная розовая карточка с печатным изображением незабудок и двух целующихся голубей. Внизу карточки стояла короткая надпись: «To my darling and sweetheart I hope you will never forget me May».
«Дорогой мой, я надеюсь, что вы меня никогда не забудете», — перевел вслух редактор, знакомый с английским языком.
Петр Илиодорович окинул нас поверх очков гордым и сияющим от счастья взглядом, потом прижал с театральным жестом к сердцу полученный сувенир, затем поднес его к губам и стал осыпать горячими поцелуями.
Я взглянул мельком на Крикуновского, чтобы обменяться с ним улыбками, и… сразу понял все. Крикуновский, весь багровый, трясся от беззвучного смеха… Мгновенно и мной овладел приступ беспощадного, неудержимого хохота. Петр Илиодорович, еще прижимая волосы к губам, с изумлением смотрел на нас, а мы, бессильные против судорожного смеха, падали на стулья, вставали, хватали себя за головы, сгибались в три погибели, вытирали на глазах слезы и всё хохотали, хохотали и хохотали. Редактор и конторская барышня, еще не зная, в чем дело, невольно присоединились к нам, и только один Петр Илиодорович глядел на нас серьезный, недоумевающий, почти испуганный.
Мы хохотали очень долго и потом, как это всегда бывает в подобных случаях, мгновенно перестали. Крикуновский, мучимый новой жаждой этого истерического хохота, воскликнул:
— Да вы знаете, что это за локон? Ведь это я у Цезаря из хвоста настриг!
Однако на этот раз никто из присутствующих даже не улыбнулся. Всех нас поразило искривленное страданием лицо Петра Илиодоровича с мгновенно побелевшими и задрожавшими губами. Несколько секунд длилось напряженное молчание; все чувствовали себя очень неловко. Наконец Петр Илиодорович медленно выронил из рук злополучный локон и, не говоря ни слова, сгорбившись более обыкновенного, вышел из комнаты.
Ни на другой, ни на третий день Петр Илиодорович в редакцию не являлся. Оказалось, что он тотчас же после истории с локоном выехал из города. С тех пор я с ним не встречался, но один мой знакомый передавал мне, что при одному поминании имени Крикуновского или моего он приходил в исступление, называя нас «газетными скоморохами», «бездарными кропателями» и «литературными сплетницами».
1895
Странный случай
— Вы позволите мне сесть вот здесь на ковре, у ваших ног?
— Если это вам доставляет удовольствие… Но с условием: не глядеть на меня так пристально и такими сладкими глазами… Ну рассказывайте что-нибудь интересное.
— Вы меня сразу ставите в безвыходное положение. Когда мне говорят: «Рассказывайте что-нибудь интересное», я совсем теряюсь…
— Бедняжка!
— Кроме того, ведь вы знаете, что, когда я около вас, я могу говорить и думать только об одном…
— Что я прекрасна и что вы меня боготворите?
— Что я вас боготворю и что…
— И что готовы отдать за меня жизнь? Ах, боже мой, как вы скучны! Я слышала это от вас, по крайней мере, тысячу раз…
— Других вы слушали благосклоннее…
— Не старайтесь казаться злым, мой маленький Мопассан. Я к вам гораздо снисходительнее, чем вы заслуживаете… Ай, ай, ай, как вы широко раскрыли глаза! Конечно, я к вам очень добра. Я позволяю вам безнаказанно говорить о вашей любви, не отказываю, когда вы просите поцеловать мою руку, не засыпаю, когда вы читаете вслух ваши новеллы… Неужели этого мало?
— Конечно, мало. Вы подали нищему корку хлеба и ставите это себе в заслугу. Вы ведь знаете, Нина Аркадьевна, вы не можете не видеть, как я вас люблю. Ни одна женщина никогда не ошибется в качестве того чувства, которое она внушает мужчине.
— Это я тоже слышала от вас.
— И вы верите мне?
— О, конечно! Я даже не даю себе труда сомневаться в этом.
— А я ненавижу вашу холодную иронию. Отчего же, если вы видите, как я мучусь, и если в вашем сердце нет даже искры чувства ко мне, отчего вы не прогоните меня из простой жалости?
— Но я вас и не удерживаю. Вы совершенно свободны. Я знаю только, что вы предпочтете мучиться подле меня, чем вдали, и я вам это милостиво разрешаю.
— Merci. Вы великодушны.
— Как королева?
— Нет, как тигрица.
— Ого! Мы становимся, кажется, немного дерзки?
— Ах, как бы я желал уметь быть дерзким! Тогда, наверно, вы не иронизировали бы так спокойно.
— О да, без сомнения, тогда бы наши роли мгновенно переменились. Я бы бросилась вам на грудь, умоляла бы вас о любви, может быть, даже заплакала бы. Но вы, наверно, отвернулись бы от меня с самым убийственным хладнокровием.
— Нет, не смейтесь над моими словами, Нина Аркадьевна! То, что я сказал про дерзость, — не шутка, не легонькая шпилька среди салонной болтовни, а глубокая и страшная истина, содержащая в себе всю психологию женского сердца. Не улыбайтесь заранее, я сейчас разъясню свою мысль. Впрочем, и мысль-то это не моя. У Шекспира в «Ричарде Третьем» она высказана с такой гениальною смелостью, что ужас охватывает, когда читаешь… Помните, там в первом действии за погребальной колесницей Генриха Четвертого идет его невестка леди Анна. Генрих Четвертый и муж леди Анны — Эдвард — убиты рукою Глостера (впоследствии Ричарда Третьего) — горбатого и хромого урода, но в то же время безгранично дерзкого человека.
Будь проклята рука убийцы злого,
— говорит леди Анна, —
И кровь того, кто эту кровь пролил.
Будь проклято и сердце, где сложилось
Решение на пагубное дело.
В этот момент показывается сам Глостер. Только у Шекспира и можно встретить такую чудовищную брань, какой осыпает леди Анна убийцу. Она плюет ему даже в глаза. Но Глостер говорит ей только о своей любви. И вот понемногу леди Анна остывает от своего озлобления, потом она уже слушает красноречивые слова Глостера и, наконец, даже принимает от него в подарок перстень.