Марина Цветаева - Проза (сборник)
– А если он еще вдобавок и кули... весь социальный вопрос разрешен!
Шутим, шутим, а тоска все растет, растет...
– Володя, знаете для чего существуют поэты? Для того, чтобы не стыдно было говорить – самые большие вещи:
И сохранят всегда мои дороги —
Твою печать.
Стоим под моими тополями, когда-то еле-зелеными, сейчас – серебряными, и до того серебряными, что ни веток ни ствола не видно.
– Нет, нет, Марина Ивановна, вы не думайте, это еще не последний раз, я еще завтра, то есть – уже сегодня, я еще раз сегодня приду – за карточками детей – и совсем проститься.
Когда он «на следующий день» пришел, и я, впервые после той нашей, уже век назад, первой и единственной дневной прогулки, увидела его при свете и даже – на солнце, я просто обмерла:
– Володя! Да что же это такое? Да вы же совсем не черный? Вы же – русый!
– И даже светло-русый, Марина Ивановна.
– Господи, а я-то целые полтора года продружила с черным!
– Вы, может быть, еще скажете, что у меня глаза – черные? – он, с немножким грусти.
– Нет, сине-серые, это я всегда знала, и с серыми – дружила... Но эти волосы – сон какой-то!
– Марина Ивановна, боюсь, – в голосе под слоем шутки явная горечь, – что вы и все остальное мое видели по-своему! Всего меня, а не только (презрительный жест к волосам) – это!
– А если – разве плохо видела?
– Нет, Марина Ивановна, хорошо, даже слишком хорошо, потому и боюсь с вами – дневного света. Вот я уже оказался – русым, а завтра бы оказался – скучным. Может быть – хорошо, что я еду?
– Володя! Не выводите меня из себя, из моего последнего с вами терпения, из нашего последнего с вами терпения! Потому что сами не обрадуетесь – и еще, может быть, не уедете! У меня полон рот, понимаете, полон рот – и я сейчас всем этим – задохнусь!
– Не надо, Марина Ивановна.
Сидим теперь в той чердачной комнате, откуда Аля лезла мне навстречу на крышу.
– Алечка! У меня к тебе просьба: почитай мне мамины стихи!
– Сейчас, Володечка!
Прибегает с малиновой книжкой, которая у нее в кухне под подушкой.
Серый ослик твой ступает прямо,
Не страшны ему ни бездна, ни река...
Милая Рождественская Дама,
Увези меня с собою в облака!
Я для ослика достану хлеба...
Голосок журчит...
Марина Ивановна, я вам подарок принес! Мою любимую книгу – про Жанну д'Арк – вы не знаете? Марка Твена – замечательную.
Раскрываю: надпись. Не читая – закрываю.
– Марина Ивановна, я всегда хвастался – что у меня свой оружейный склад – свой музей – и своя библиотека – и никому не показывал, потому что у меня были ровным счетом: гишпанская пиштоль, перстень и две книги; Мартин Иден – и эта. Теперь у вас – весь мой арсенал – весь мой музей – и вся моя библиотека. Я – чист.
– Марина! (Алин голос.) А мне можно подарить Володе мой «Волшебный фонарь»? Чтобы он читал в вагоне, если уж очень будут ругаться солдаты. Чтобы он им читал, потому что они тогда от удивления усмирятся, а потом заснут. Потому что деревенские, от стихов, всегда засыпают. Я когда Наде читала стихи, она всегда спала.
Володя, целуя ручку и в ней книжку: – Я не с солдатами еду, Алечка, а с сумасшедшими, говорят – тихими, но сейчас тихих нет, сейчас – все буйные.
– Ну, они уж от Марининых стихов – не заснут!
– Володя, а мы с Мариной вам письма написали на дорогу, как когда-то писали папе, чтобы читал в вагоне. Это – наши прощальные голоса.
– Когда ваш поезд?
– Скоро. Мне уже идти нужно.
– А проводить?..
– Нет, Марина Ивановна, я хочу с вами проститься – здесь.
– Теперь посидим перед дорогой.
Садимся в ряд, на узкий диван красного дерева. Аля вслух молится: – Дай, Господи, Володе счастливо доехать и найти на Юге то, что ищет. И потом вернуться в Москву – на белом коне. И чтобы мы еще были живы, и чтобы наш дом еще стоял. Аминь.
Крестимся, встаем, сходим по узкой мезонинной лестнице в вечную тьму коридора. На мое извечное движение – идти с ним дальше:
– Не провожайте дальше. Трудно будет идти.
Последняя минута. Скажу или нет? Скажет или —
Просто, как если бы всю жизнь только это и делал, обнимает меня за голову, прижимает к груди, целует в голову, целует в лоб, целует в губы.
Потом трижды крещу, творю над его лбом, плечами, грудью тот основной = крест его лица.
Отступил: уже за порогом. И через порог, уже без руки:
– Прощайте, Марина (и гору глотнув) – Ивановна.
Милый Володя!
Желаю, чтобы в вагоне не было душно, чтобы вас там кормили, хорошо обращались, никто к вам не приставал бы, дали бы вам открытое окно. Хочу, чтобы вся дорога была так хороша и восторженна, как раньше. Вы уезжаете, наш последний настоящий друг.
Володя! Я сейчас подняла голову и была готова заплакать. Я очень грущу. Вы последний по-настоящему любили нас, были так нежны с нами, так хорошо слушали стихи. У Вас есть Маринина детская книга. Вы ее будете читать и вспоминать, как читала Вам – я. Скоро опять кто-нибудь поедет в Киев и мы опять Вам напишем письма.
Володя. Мне кажется неправдой, что скоро Вас не будет. О, Господи! Эти вагоны не подожгут, потому что все пассажиры невинные. Постарайтесь быть незаметным и придумайте себе хорошую болезнь. Может случиться ужасно...
Эти напутственные Алины ужасы – не уцелели, потому что тут же послышался Володин прощальный стук, и письма ее себе в тетрадку я допереписать не успела. Думаю, что следовало описание водворения Володи на киевском вокзале из сумасшедшего вагона – в фургон, как самого опасного из сумасшедших.
На книге о Жанне д'Арк было надписано:
– Мы с вами любим – одно.
Потом было письмо, одно-единственное, в несколько строк.
Письмо кончалось: – Твердо надеюсь, что мы с вами еще встретимся. Этой верой буду жить.
Потом началось – молчание.
Стук в дверь. Открываю – Сонечка.
Радость? Нет. Удар – такой силы, что еле устаиваю на ногах.
А в ушах – родной поток: – Марина... и что-то еще, и еще, и еще, и опять: – Мар-рина... и только постепенно встают из потока слова: – только час, только час, только час. – У меня только час... У меня с вами только час. Я только что приехала и сейчас опять уезжаю... У нас с вами только час! Я только для вас приехала. Только час!
На лестнице сталкиваемся с квартирантами, спускающимися.
Сонечка: – Я Софья Евгеньевна Голлидэй, мне вам нужно сказать два слова.
Отец и сын покорно сворачивают обратно вверх. Стоим все на лестничной площадке.
– Гадкие люди! Как вы можете так эксплуатировать женщину, одну, без мужа, с двумя маленькими детьми?!
– Да мы... да мы...
– Вы вламываетесь в кухню, когда она спит, чтобы мыться (фыркая, как три кошки)... под струей! Точно вы от этого чище! Вы продаете ее часы и не даете ей денег! Вы в ее комнате, где ее книги и тетради, развешиваете свое поганое грязное белье!
– Но – позвольте... Софья Евгеньевна? – молодой, обидчиво – мы только мокрое чистое развешиваем!
– Ну, чистое – все равно поганое. Потому что есть чердак, с балками, но вам лень туда лезть.
– Но там пол проваливается, балки на голову падают...
– И чудесно, если проваливается... и чудесно, если падают...
– И, в конце концов, Марина Ивановна нам эту комнату – сдала.
– Но вы ей ни разу не заплатили.
– Это потому, что у нас сейчас нет денег: мы не отказываемся...
– Словом, это – бездарно, все ваше поведение с Мариной, без-дарно. И даже преступно. Вы, когда весь двор был полон солдатами – не разбудили ее среди ночи? Не просунули ей в щель какие-то идиотские мемуары и портреты – и целую мальтийскую шпагу?
– Но Марина Ивановна сама говорила, что если в случае...
– Я знаю, что – сама. А вы – пользуетесь. А если бы ее – расстреляли?
(Отец молчит и тяжело сопит, внутренне со всем согласный.)
– Словом, помните: я сейчас уезжаю. Но я вернусь. И если я узнаю, что вы – вы меня поняли? я наведу на вас беду– болезнь – и тиф, и чесотку, и что угодно – я вас просто прокляну.
(Нужно сказать, что после этого поляки присмирели, а впрочем, с первыми холодами – съехали. Прибавлю, что они были неплохие люди, а я – большая дура.)
Сидим наверху, на диване Володиного прощания. Комната вся в косых лучах – слёз.
– Марина, я очень странно себя чувствую – точно я уже умерла и посещаю места... – Марина, а граммофон – еще играет?
– С тех пор не заводила, Сонечка.
– И Володечки нет. Не то, что нет – его ведь часто не было – а вот то, что не войдет... Только неделя как уехал? Жаль...
...Если бы я знала, что все так будет ужасно, я бы может быть не пришла к вам в первый раз?
Это сюда кот к вам лазил, в дыру в окне? Каждую ночь – в котором часу? Марина, может быть это моя смерть была – он ведь валерьянкой пах? – когда умирают, ведь тоже пахнет эфиром... Потому что зачем ему было лазить, раз нечего было есть? Он за мной приходил, Марина, за нашей смертью, за концом этого всего... Такой светло-светло-серый, почти совсем невидный – как рассвет? И весь в слюнях? О, какая гадость, Марина, какая гадость! Ну, конечно, это был не-кот, Марина – уже по вашей покорности... А я в эти часы не спала и плакала, ужасно плакала, Марина, по вас, по мне...