Сергей Максимов - Денис Бушуев
– Может быть… – ответил он через некоторое время и рассмеялся. – Чушь, Лена! Мне всегда везло! Мне чертовски везло! Мне всегда будет везти! Запомни это! Давай песню! Песню, Лена.
– Хочешь?
– Хочу.
Девушка улыбнулась, взяла тихий аккорд и мягко и сочно запела. Берг вскочил и принялся взволнованно ходить из угла в угол.
– Вспомнил! – прошептал он, останавливаясь и сжимая голову руками. – А-а-а…
Он вспомнил Бушуева. Хорошо, отчетливо вспомнил. Но почему Бушуев занимал его – этого Берг никак не мог понять.
В Астрахани Берг пересел на морской пароход и поехал в Красноводск. Столичная командировка подходила к концу.
XXVIII
Смеркалось. За лесом, там, где на острые пики елей упало багровое солнце, висели легкие лиловые облака с алыми мазками заката на краях, а выше, над ними, беспредельно раскинулось голубовато-палевое темнеющее небо, чистое и беззвездное. Над Татарской слободой быстро и молчаливо летел косяк диких уток. Мерцала серебряная паутина, и бесшумно и плавно падали наземь первые желтые листья с кленов и тополей в ахтыровском саду.
В доме было тихо и сумеречно. Тускло блестела посуда в горке. Щелкали старенькие ходики, равномерно взмахивая круглым маятником. Гриша Банный, засучив рукава длинной, вышитой крестиками рубашки, подпоясанной чеканным ремешком, поблескивая хромовыми сапогами, раздувал самовар возле печи и мучительно щурился, когда дым попадал в глаза. Манефа сидела на широкой лавке у окна и вышивала суровое полотенце, низко склонив голову и прислушиваясь к шелесту кленов за окном.
– Теперь, Манефа Михайловна, самовар обязательно разгорится, – сообщил Гриша, подымаясь с пола и поправляя трубу на самоваре. – Слышите, как загудел? Я его все-таки поборол, несмотря на его упрямое сопротивление… Вообще, доложу я вам, в жизни нет ничего такого, чего бы человек не мог побороть. Всё можно побороть и от всего можно, при желании, избавиться… Всё на свете преходяще-с, Манефа Михайловна, всё преходяще-с. Всё одни иллюзии и суета сует-с…
Он качнул дынеобразной головой, заложил костлявые руки за чеканный ремешок и задумался, глядя на самовар и слушая журчащий гул тяги в трубе.
– Вот… осень подходит, – грустно сказал он через некоторое время и вздохнул. – Осень. Печальный период увяданья. А потом – зима, снег, метели, вьюги. Замерзнет Волга. В Африке же – жара и солнце, небо голубое, да желтые пески-с. Скучно, я полагаю, жить всегда под солнцем. Это все равно что одним шоколадом питаться… А что, Манефа Михайловна, не пора ли на стол накрывать?
– Накрывай, Гриша… – тихо сказала Манефа, не подымая головы от шитья.
Гриша Банный был единственным человеком, оставшимся возле нее после смерти мужа. Тетка Таисия глаз не казала в Татарскую слободу. Финочка заходила очень редко, увлеченная приготовлениями к свадьбе. Гриша же Банный ни на минуту не оставлял Манефу одну с того дня, как пропал дед Северьян. И Манефа была благодарна ему за это. По ее просьбе Гриша перебрался из своего кутка в ахтыровский дом, а куток наглухо заколотил досками. Манефа никуда не выходила из дома, кроме кладбища, ничем не интересовалась и жила какой-то новой, углубленной и сосредоточенной, жизнью и с тихой, тревожной радостью ждала ребенка. По селу ходили слухи, что она не совсем нормальна…
Гриша Банный аккуратно расставил на столе посуду, принес из чулана плошку с медом, порезал хлеб и, подойдя к самовару, сообщил:
– Закипает… Шумит, как весенний ручей-с. Я, между прочим, Манефа Михайловна, недолюбливаю шум кипящей воды. Есть в нем, доложу я вам, что-то очень неприятное. Вот это, знаете, нарастание звука…
– Гриша, а которое нынче число? – перебила Манефа.
– Второе сентября-с… Зима будет, я полагаю, лютая, если судить по некоторым приметам… Ну-с, самовар вскипел.
Он поспешно снял железную трубу, сунул ее под печь и водрузил кипящий самовар на стол. В этот момент в сенях раздались чьи-то тяжелые шаги. Манефа опустила на колени шитье и испуганно взглянула на дверь. Гриша Банный застыл в недоумении и открыл рот. Гость, видимо, был первый раз в незнакомом доме. Сначала, чувствовалось, что он искал в темных сенях дверь в кухню, а потом, найдя ее, стал шарить рукой по войлочной обивке, ища скобу. Затаив дыхание – и Манефа и Гриша – напряженно прислушивались к шуршанию войлока и, не отрываясь, смотрели на дверь.
– Да не слева, а справа-с… – негромко крикнул Гриша Банный.
Дверь рывком отворилась, и на порог ступил, согнувшись, Денис Бушуев. Он был без фуражки, в кителе нараспашку и в забрызганных грязью сапогах. Небритые несколько дней щеки его покрывала светло-русая борода, усталые карие глаза, запавшие в глазницы, растерянно блуждали, на бледном высоком лбу блестели капельки пота. В руках он держал шинель и фуражку. Он сделал несколько быстрых шагов к Манефе, но вдруг, как-то жалко улыбнувшись, тяжело опустился на табуретку, словно у него не хватило сил дойти до Манефы, провел рукой по небритой щеке и уже без улыбки, с серьезным и испуганным выражением, взглянул на нее. Манефа не пошевелилась. И чем дольше смотрел он, тем все больше и больше, как костер, разгорался испуг в его глазах. Перед ним сидела какая-то чужая женщина, очень отдаленно напоминавшая Манефу. На бледном, матово-желтом лице тускло тлели влажные и странно прозрачные нежные глаза. Пушистые ресницы беспрерывно вздрагивали, и вздрагивали мелкие тонкие морщинки вокруг глаз. Черные волосы прорезала яркая серебристая прядь через всю голову. С алых губ не сходила кроткая, незнакомая Бушуеву, странная улыбка.
Гриша Банный на цыпочках подошел к двери, бесшумно открыл ее, вышел в сени и так же бесшумно закрыл дверь.
Денис и Манефа остались одни.
– Денисушка… – еле слышно проговорила Манефа, продолжая улыбаться все той же кроткой улыбкой, – я знала, что ты придешь… знала, милый.
Бушуев подошел к ней, опустился на пол, закрыл лицо руками и молча уткнул его в ее колени.
– Ничего, Денисушка… все уже теперь прошло. Не думай больше, не мучайся, милый…
– Это нам в наказание, Маня… – глухо проговорил он, не подымая головы.
– Ничего, Денисушка… – снова повторила Манефа. – Всё, милый, позади…
– Нашли его?
– Нашли. И схоронили. Рядом с братцем. Так уж я теперь за обоими могилками ухаживаю. Каждый день бываю на кладбище… Да ты сядь, Денисушка, – сказала она, приподнимая его за плечи, – тебе неудобно эдак-то… Сядь.
Бушуев поднялся и сел рядом на лавку.
– А я вот полотенце вышиваю… – тихо проговорила она, расправляя полотенце. – Хочешь чаю?
Бушуев, не отрываясь, смотрел на нее с тревогой и горечью. Он только теперь как-то особенно вгляделся в серебристую прядь, хотел было спросить, но не решился: у калек не спрашивают о причине отсутствия ног или рук. А здесь даже не надо было и спрашивать. Он и без нее знал, что означает эта прядь. А зачем она улыбается? Зачем?
– Погоди, Маня… Что это я еще хотел тебя спросить?.. Да, вот что: он знал про… наши-то с тобой отношения?
– Нет, не знал он ничего. Совсем ничего не знал.
– Не знал?
– Нет… Ты ведь слыхал, наверное, почему он…
– Слыхал, – поспешно ответил Бушуев, боясь, что она произнесет слово, которое он не хотел, чтобы она произносила, – Настя мне написала… Но, может, он догадывался?
– По виду не заметно было.
– Неужели он тебе перед смертью… ничего и не сказал? – порывисто спросил Бушуев, в то же время чувствуя нелепость своего вопроса.
– Говорить – ничего не говорил, а записку оставил. Только там, кроме завещания Грише и прощения, ничего нет…
– Какого прощения?
– У народа просит он прощения.
– За что?
– За обиды… когда председателем колхоза был.
– А нет ли у тебя этой записки?
– Нету, Денисушка, нету. Не отдали мне ее, в городе оставили.
– Да как же все это случилось? Я ведь ничего не знаю, я и у своих еще не был… – сказал Бушуев, вдруг с болью вспомнив про деда Северьяна.
Манефа ровным и тихим голосом стала рассказывать. Она передала всю историю с Алимом в том виде, в каком знала и сама со слов Гриши. Текст записки она помнила наизусть. Бушуев три раза заставлял ее повторять этот текст, вдумываясь в каждое слово, и пришел к выводу, что Алим, если не знал о связи жены, то догадывался, иначе чем же объяснить отсутствие естественного в таком случае обращения к самому близкому и любимому человеку – жене. Даже и намека не было на последние слова жене. Он почувствовал, как что-то оборвалось в его сердце.
Он снова взглянул на серебристую прядь, и она перехватила этот взгляд. Улыбнулась и сказала:
– А это появилось, Денисушка, на другой день, как деда твоего забрали в город…
– После деда? – словно не расслышав, удивленно переспросил он.
– Да… В то самое утро.
– Почему же… почему же после деда? – быстро спросил он, чувствуя, что вопрос его неловкий, нехороший, умаляющий значение другого события, не менее большого и мучительного, чем смерть Алима.