Николай Чернышевский - Что делать?
Я вовсе не хочу порицать своего характера, говоря это. Я понимаю его так.
У человека, проводящего жизнь как должно, время разделяется на три части: труд, наслаждение и отдых или развлечение. Наслаждение точно так же требует отдыха, как и труд. В труде и в наслаждении общий человеческий элемент берет верх над личными особенностями: в труде мы действуем под преобладающим определением внешних рациональных надобностей; в наслаждении — под преобладающим определением других, также общих потребностей человеческой природы. Отдых, развлечение — элемент, в котором личность ищет восстановления сил от этого возбуждения, истощающего запас жизненных материалов, элемент, вводимый в жизнь уже самою личностью; тут личность хочет определяться собственными своими особенностями, своими индивидуальными удобствами. В труде и в наслаждении люди влекутся к людям общею могущественною силою, которая выше их личных особенностей, — расчетом выгоды в труде; в наслаждении — одинаковыми потребностями организма. В отдыхе не то. Это не дело общей силы, сглаживающей личные особенности: отдых наиболее личное дело, тут натура просит себе наиболее простора, тут человек наиболее индивидуализируется, и характер человека всего больше выказывается в том, какого рода отдых легче и приятнее для него.
В этом отношении люди распадаются на два главные отдела. Для людей одного отдела отдых или развлечение приятнее в обществе других. Уединение нужно каждому. Но для них нужно, чтобы оно было исключением; а правило для них — жизнь с другими. Этот класс гораздо многочисленнее другого, которому нужно наоборот: в уединении им просторнее, чем в обществе других. Эта разница замечена и общим мнением, которое обозначает ее словами: человек общительный и человек замкнутый. Я принадлежу к людям необщительным, она — к общительным. Вот и вся тайна нашей истории. Кажется, ясно, что в этой причине нет ничего предосудительного ни для кого из нас. Нисколько не предосудительно и то, что ни у одного из нас недостало силы отвратить эту причину; против своей натуры человек бессилен.
Каждому довольно трудно понять особенности других натур; всякий представляет себе всех людей по характеру своей индивидуальности. Чего не нужно мне, то, по-моему, не нужно и для других, — так влечет нас думать наша индивидуальность; надобны слишком яркие признаки, чтобы я вспомнил о противном. И наоборот: в чем для меня облегчение и простор, в том и для других. Натуральность этого расположения мыслей — мое извинение в том, что я слишком поздно заметил разницу между натурою моею и ее. Ошибке много помогло и то, что, когда мы сошлись жить вместе, она слишком высоко ставила меня: между нами еще не было тогда равенства; с ее стороны было слишком много уважения ко мне; мой образ жизни казался ей образцовым, она принимала за общую человеческую черту то, что было моею личною особенностью, и на время она увлеклась ею. Была и другая причина, еще более сильная.
Между неразвитыми людьми мало уважается неприкосновенность внутренней жизни. Каждый из семейства, особенно из старших, без церемонии сует лапу в вашу интимную жизнь. Дело не в том, что этим нарушаются наши тайны: тайны — более или менее крупные драгоценности, их не забываешь прятать, стеречь; да и не у всякого есть они, многим и ровно нечего прятать от близких. Но каждому хочется, чтобы в его внутренней жизни был уголок, куда никто не залезал бы, как всякому хочется иметь свою особую комнату, для себя одного. Люди неразвитые не смотрят ни на то, ни на другое: если у вас и есть особая комната, в нее лезет каждый, не из желания подсмотреть или быть навязчивым, нет, просто потому, что не имеет предположения, что это может беспокоить вас; он думает, что лишь в том случае, когда бы он был вообще противен вам, вы могли бы не желать увидеть его вдруг ни с того ни с сего явившимся у вас под носом; он не понимает, что может надоедать, может мешать человеку, хотя бы и расположенному к нему. Святыня порога, через который никто не имеет права переступить без воли живущего за ним, у нас признается только в одной комнате, комнате главы семейства, потому что глава семейства может выгнать в шею всякого, выросшего у него под носом без его спроса. У всех остальных вырастает под носом, когда вздумает, всякий, кто старше их или равен им по семейному положению. То же, что с комнатою, и с миром внутренней жизни. В него без всякой надобности, даже без всякой мысли залезает всякий за всяким вздором, и чаще всего не более как за тем, чтобы почесать язык о вашу душу. У девушки есть два будничные платья, белое и розовое; она надела розовое, вот уж и можно чесать язык о ее душу. «Ты надела розовое платье, Анюта, зачем ты его надела?» Анюта сама не знает, почему она надела его, — ведь нужно же было надеть какое-нибудь; да притом, если б она надела белое, то вышло бы то же самое. «Так, маменька (или «сестрица»)». — «А ты бы лучше надела белое». Почему лучше, этого не знает сама та, которая беседует с Анютою: она просто чешет, язык. «Что ты ныне, Анюта, как будто невесела?» Анюта совершенно ни невесела, ни весела; но почему ж не спросить, отчего то, чего и не видно и нет. «Я не знаю; нет, кажется, я ничего». — «Нет, ты что-то невесела». Через две минуты: «А ты бы, Анюта, села, поиграла на фортепьяно», — зачем — неизвестно; и так далее, целый день. Ваша душа будто улица, на которую поглядывает каждый, кто сидит подле окна, не затем, чтобы ему нужно было увидеть там что-нибудь, нет, он даже знает, что и не увидит ничего ни нужного, ни любопытного, а так, от нечего делать: ведь все равно, следовательно, почему же не поглядывать? Улице, точно, все равно; но человеку вовсе нет удовольствия от того, что пристают к нему.
Натурально, что это приставанье, без всякой цели и мысли, может вызывать реакцию; и как только человек станет в такое положение, что может уединяться, он некоторое время находит удовольствие в уединении, хотя бы по натуре был расположен к общительности, а не к уединению.
Она, с этой стороны, находилась до замужества в исключительно резком положении: к ней приставали, к ней лезли в душу не просто от нечего делать, случайно и только по неделикатности, а систематически, неотступно, ежеминутно, слишком грубо, слишком нагло, лезли злобно и злонамеренно, лезли не просто бесцеремонными руками, а руками очень жесткими и чрезвычайно грязными. Оттого и реакция в ней была очень сильна.
Поэтому не должно строго осуждать мою ошибку. Несколько месяцев, может быть, год, я и не ошибался: ей действительно нужно и приятно было уединение. А в это время у меня успело составиться мнение о ее характере. Сильная временная потребность ее сходилась с моею постоянною потребностью, что ж удивительного, что я принял временное явление за постоянную черту ее характера? Каждый так расположен судить о других по себе!
Ошибка была, и очень большая. Я не виню себя в ней, но мне все хочется оправдаться; это значит: мне чувствуется, что другие не будут так снисходительны ко мне, как я сам. Чтобы смягчить порицание, я должен несколько поболее сказать о своем характере с этой стороны, которая ей и большей части других людей довольно чужда и потому без объяснений могла бы пониматься в неверном виде.
Я не понимаю отдыха иначе, как в уединении. Быть с другими для меня значит уже чем-нибудь заниматься, или работать, или наслаждаться. Я чувствую себя совершенно на просторе только тогда, когда я один. Как это назвать? Отчего это? У одних от скрытности; у других от застенчивости; у третьих от расположения хандрить, задумываться; у четвертых от недостатка симпатии к людям. Во мне, кажется, нет ничего этого: я прямодушен и откровенен, я готов быть всегда весел и вовсе не хандрю. Смотреть на людей для меня приятно; но это для меня уж соединено с работою или наслаждением, это уж нечто требующее после себя отдыха, то есть, по-моему, уединения. Сколько я могу понять, во мне это просто особенное развитие влечения к независимости, свободе.
И вот сила реакции против прежнего, слишком тревожного положения в семействе заставила ее на время принять образ жизни, несообразный с ее постоянною наклонностью; уважение ко мне поддерживало ее в этом временном расположении дольше, чем было бы само собой; а я в это долгое время составил себе мнение о ее характере, принял временную черту за постоянную и успокоился на том, вот и вся история. С моей стороны была ошибка, но и в этой ошибке было мало дурного; а уж с ее стороны не было совершенно ничего. А сколько страдания вышло из этого для нее и какою катастрофою кончилось это для меня!
Когда ее испуг от страшного сна открыл мне положение ее чувств, поправлять мою ошибку было поздно. Но если бы мы заметили это раньше, то, может быть, постоянными усилиями над собою мне и ей удалось бы сделать так, чтобы мы могли навсегда остаться довольны друг другом? Не знаю; но думаю, что и в случае успеха не вышло бы тут ничего особенно хорошего. Положим, мы переделали бы свои характеры настолько, чтобы не осталось нам причины тяготиться нашими отношениями. Но переделки характеров хороши только тогда, когда направлены против какой-нибудь дурной стороны; а те стороны, которые пришлось бы переделывать в себе ей и мне, не имели ничего дурного. Чем общительность хуже или лучше наклонности к уединению, или наоборот? А ведь переделка характера во всяком случае насилованье, ломка; а в ломке многое теряется, от насилования многое замирает. Результат, которого я и она, может быть (но только может быть, а не наверное), достигли бы, не стоил такой потери. Мы оба отчасти обесцветили бы себя, более или менее заморили бы в себе свежесть жизни. Для чего же? Для того только, чтобы сохранить известные места в известных комнатах. Дело другое, если б у нас были дети; тогда надобно было бы много подумать о том, как изменяется их судьба от нашей разлуки: если к худшему, то предотвращение этого стоит самых великих усилий, и результат — радость, что сделал нужное для сохранения наилучшей судьбы тем, кого любишь, — такой результат вознаградил бы за всякие усилия. А теперь какую разумную цель имело бы это?