Максим Горький - Том 3. Рассказы 1896-1899
— Думаю, что, в самом деле, за эти шесть лет много я совершил. Сколько слов красивых наговорил я, какие чудеса рассказывал! Придёшь, знаете, в деревню, попросишься на ночлег и, когда тебя накормят, — заведёшь волынку своей фантазии! Может быть, я даже секты новые основал, ибо — много, очень много говорил от писания. А мужик к писанию чуток и на двух словах может построить такое новейшее вероучение, что-ах ты мне!.. А сколько сочинил я законов о наделах и переделах земли!.. Да, много влил я фантазии в жизнь.
— Да, вот так я и живу… Живу и верую; пожелай я осёдлости, и — будет! Ибо у меня есть ум и меня ценят бабы. Вот приду я в город Николаев и пойду в Николаевскую слободу, где живёт дочь одного николаевского солдата. Женщина она вдовая, красивая и зажиточная. Приду я и скажу ей: «Капочка! а ну-ка, топи баню! Омой меня и одень, аз же пребуду с тобой даже от луны и до луны». Она всё сейчас мне сделает… И если завела она без меня любовника себе — прогонит его. И я проживу у неё месяц и более — сколько захочу! Жил я у неё в третьем году два месяца зимы, в прошлом — даже три месяца… прожил бы всю зиму, если б она была поумнее, а то очень уж скучно с ней. Кроме своего огорода, который даёт ей до двух тысяч в год, знать ничего не хочет баба.
— А то пойду на Кубань, в станицу Лабинскую. Там есть казак Пётр Чёрный, и он меня считает святым человеком, — многие меня считают человеком праведной жизни. Многие простые и верующие люди говорят мне: «Возьми, батюшка, вот это и поставь свечу угоднику, когда будешь у него…» Я беру. Я ценю верующих людей и не хочу обидеть их гнусной правдой, сказав им, что на искреннюю лепту их не свечу для угодника, а табаку для себя я куплю…
— Есть также много прелести и в сознании своей отчуждённости от людей, в ясном понимании высоты и прочности той стены прегрешений против них, которую я сам свободно построил. И много сладкого и острого в постоянном риске быть разоблачённым. Жизнь — игра! Я ставлю на свою карту всё — то есть нуль — и всегда выигрываю… без риска проиграть что-нибудь иное, кроме жизни моей. Но я уверен, что, если меня когда-нибудь будут бить, — меня не изувечат, а убьют. На это нельзя обижаться, и было бы глупо этого бояться.
— Ну-с, так вот, молодой человек, я рассказал вам свою историю. И даже с походцем рассказал, ибо в моей истории была и философия. И — знаете? Мне нравится то, что я рассказал. Мне кажется, что я порядочно рассказал. Пойду дальше, — весьма вероятно, что я тут многое сочинил, но, ей-богу, если я наврал, — я наврал в фактах. Вы смотрите не на них, а на мой способ изложения — он, уверяю вас, с подлинным души моей верен. Я дал вам жаркое из фантазии под соусом из чистейшей истины…
— А впрочем, зачем я вам сказал это?.. Затем, дорогой мой, что чувствую я — вы мало верите мне… Рад за вас. Так! Не верьте человеку! Ибо всегда, когда он о себе рассказывает, — он лжёт! Лжёт в несчастии, чтоб возбудить к себе более сострадания, в счастии — чтоб ему более завидовали, во всех случаях — чтобы увеличить внимание к себе.
Хороший Ванькин день
…Проснувшись, Ванька запустил обе руки в свои волнистые, русые вихры, прилежно почесался, и круглая рожа его расплылась в широкую сияющую улыбку. Его щёки, приподнятые улыбкой кверху, округлились, как два румяные яблока, около голубых глаз собрались лучистые складки, и умильно прищуренные глаза, сверкая из двух узких щёлочек, осветили всю его молодую жилистую фигуру светом гордости и счастья…
Вышел в люди!
Третьего дня Ванька, придя из деревни, порядился в подмастерья к маляру Филимонову, у которого раньше прожил четыре лета в учениках, — порядился за целые тридцать рублей в лето! Вчера он получил треть денег в задаток, шесть рублей отослал домой, купил за рубль восемь гривен гармонию, — потому что как же можно мастеровому человеку без гармонии жить? — купил жилетку за три четвертака, а остальные деньги обрёк на «прогул». Сегодня — праздник, и Ванька намерен должным образом отпраздновать своё повышение.
Он вскочил с нар и стал обувать сапоги. Вчера вечером он их смачно намазал дёгтем, и теперь от них идёт этакий задорный запах, от которого даже в носу щиплет; они стали мягкие, лёгкие и чуть ли не сами собой вскочили Ваньке на ноги. Обувшись, он взглянул на нары, где в разнообразных позах раскинулось шесть тел, а в самом углу, свернувшись в калачик, спал ученик Гришка, отбывавший второй год ученья. Ванька сделал строгое лицо и, подойдя к нему, дёрнул его за ногу.
— Ты, дьяволёнок! Дрыхни!
— А? — сонно спросил Гришка.
— Иди воды налей в рукомойник… Заспался…
— Счас… — пообещал Гришка и, поджав ногу, заснул. Новый подмастерье ещё строже сдвинул брови и опять протянул руку к ноге ученика… Но вдруг смешливо фыркнул, махнул рукой и пошёл в угол мастерской. Там над грязной лоханью висел глиняный умывальник, похожий на человеческую голову, повешенную за уши. Воды в нём было много, и Ванька, с удовольствием фыркая и отдуваясь, полными пригоршнями стал плескать её себе на лицо. Потом он отпер свой сундучишко, стоявший под нарами, достал оттуда рушник, новую ситцевую рубаху, жилет и гармонию, вытер лицо и руки, причесался, надел рубаху, жилет и захотел узнать — каково он теперь выглядит? Но зеркала у него не было. Это обстоятельство заставило Ваньку несколько секунд задумчиво простоять среди мастерской, после чего он нашёлся — вышел в сени и там, открыв кадку с водой, насладился отражением своей круглой довольной рожи. Оказалось, что нужно ещё раз причесаться. Он исполнил это и снова задумался — что же теперь делать? Идти в трактир? Но ещё рано, и трактиры по случаю праздника должны быть заперты… Он сел на лавку под окном и посмотрел на двор.
Двор был грязный, сплошь заваленный всяким хламом, но всё это было облагорожено ярким блеском весеннего солнца, и оно настоятельно поманило Ваньку вон из низкой комнаты с серыми от сырости стенами, вон — на воздух и на свет. Он взял подмышку гармонию, надел картуз и вышел из мастерской, решив дождаться у ворот, когда проснутся товарищи, и вместе с ними идти пить чай…
Степенно усевшись на лавке у ворот, Ванька положил гармонию себе на колени, а она при этом как-то просительно пискнула, точно говорила:
— Поиграй!
У Ваньки не нашлось резона отказать гармонике в её желании, — в нём широкой волной переливалось доброе и живое чувство радости, охота заиграть и запеть на всю улицу; он взял гармонику в руки и бойко извлёк из неё переливчатый аккорд.
Хорошо!
Он улыбнулся задорным звукам и, перебирая пальцами по клавишам, вполголоса стал подпевать:
Д' и оженила молодца
Да чужа дальня сторона-а
И чу-ужа дальняя сторонка…
— Фармазон! — раздался резкий возглас. — Обедня ещё идёт, а ты уже дьявола тешишь… Экий бусурман некрещёный!
Это ругалась стряпка Тимофеевна, высунув красное толстое лицо из окна над головой Ваньки.
В другое время он сцепился бы с Тимофеевной зуб за зуб, но сегодня у него не было такого желания, хотя эта баба много горьких обид нанесла ему в ту пору, когда он был ещё учеником.
— Али ещё не отошла? — изумился он, поднимая кверху улыбавшееся и немного сконфуженное лицо.
— Не отошла! Ишь выпялился, ни свет ни заря… — Где бы в церковь сходить…
Окно закрылось…
Ванька с сожалением взглянул на гармонию и живо сообразил, что если он пройдёт в конец улицы и там сядет на Фроловском пустыре, то может играть сколько душе угодно — никто ему не помешает. Поправив картуз на голове и сунув гармонию подмышку, он двинулся вдоль по улице неторопливой походкой гуляющего человека, гордо неся свою голову, степенно поглядывая по сторонам, а внутри его всё играло и вздрагивало в страстном желании вырваться наружу в песне, в смехе, в пляске — как-нибудь и в чём бы то ни было — лишь бы вырваться.
Вот идёт навстречу ему старуха-нищая, стуча костылём по тротуару, изогнутая в дугу, обвешанная лохмотьями. Ванька, поравнявшись с ней, спрашивает её, сунув руку в карман своих штанов:
— Копеечка есть у тебя, бабушка?
— Есть, родимый, есть, — торопливо отвечает старуха.
— Ну-ка давай её… а это тебе, для праздника, семишник…
И он даёт ей две копейки, даёт и с чувством довольства и радости слушает добрые пожелания, которыми старуха устилает ему путь.
На крыльце одного дома лежит большая серая длинномордая собака — Ванька чувствует неодолимую охоту приласкать её… Он складывает губы трубой, протягивает к собаке руку и, щёлкая пальцами, посвистывает ей:
— Фью, фью! Цы! Подь сюда… Барбос! Дружок! Славный пёс… ну — фью, фью!
Но собака не расположена любезничать с Ванькой; она косит на него глаза, скалит зубы и урчит.
— Дура! — говорит ей Ванька, проходя мимо собаки, но он нимало не обижен её поведением.