Борис Зайцев - Земная печаль
Машура с Христофоровым вышли со всеми. Антон почему‑то тоже не остался. Через небольшую поляну подошли к монастырским воротам — с башнею, образом над входом. Внутри — церкви, здания, затененные липами и дубами; цветники с неизменными георгинами. Недавно началась всенощная. В открытые двери древнего храма, четырехугольного, одноглавого, видно было, как теплятся свечи; простой народ стоял густо; чувствовалось — там душно, пахнет ладаном, плывут струи синеющего, теплого воздуха.
Анна Дмитриевна шла своей сильной, несколько полной походкой, щуря карие глаза. Высокая, статная, была она как бы предводительницей всей компании. Иногда подымала золотой лорнет с инкрустациями.
— Вот вы и не правы, совсем не правы о монастыре, — говорила она Антону. — Я так и думала, что не правы.
— Да это же странное дело, говорить, что тут ничего нет хорошего! — крикнул Ретизанов. — Прямо странное!
Антон искоса поглядывал на Машуру; к ней не подходил, не заговаривал. Он бледнел, раздражался внутренно и сказал:
— Значит, я ничего ни в чем не понимаю.
— Что меня касается, — сказал Никодимов негромко, глядя на него темными, неулыбающимися глазами, — я тоже не люблю святых пений, золотых крестов, поэтических убежищ.
— А я, грешная, люблю, — сказала Анна Дмитриевна. — Видно, Дмитрий Павлыч, мы во всем с вами разные.
Она вздохнула и вошла в храм Рождества Богородицы, с удивительным орнаментом над дверями, послушать вечерню.
Ретизанов остановился, задумался, снял с головы канотье и, улыбнувшись по–детски своими синими глазами, сказал Никодимову:
— В Анне Дмитриевне есть влажное, живое. А если живое, то и теплое. Вы слышали, она сказала: грешная. А в вас одна… одна барственность, и нет влажного, потому что вы ничего не любите.
Христофоров выслушал это очень внимательно.
Никодимов чуть поклонился.
В это время Антон, с дрожащей нижней губой, сказал Машуре, приотставшей:
— В этой компании я минуты не остаюсь. Я иду, сейчас же, домой.
— Что же сделала тебе эта компания? — спросила Машура тоже глухо.
— Тебе с Алексеем Петровичем будет интересней, а я вовсе не желаю, чтобы меня… Я не гимназист. Пусть Алексей Петрович тебя проводит… до дому.
Он быстро ушел. Машура знала, что теперь с ним ничего не поделаешь. И она его не удерживала. Да и еще что-то мешало. Ей неприятен был его уход. Но как будто так и должно было случиться.
Много позже, когда синеватый сумрак сошел на землю, все сидели у гостиницы, на скамеечке под деревьями. Снизу, от запруды, доносились голоса. По тропинкам взбирались запоздалые посетители. Монастырские ворота были заперты, и у иконы, над ними, таинственно светилась лампадка — красноватым, очаровательным в тишине своей светом. Выше, в фиолетовом небе, зажглись звезды.
— Здесь жить я бы не могла, — говорила Анна Дмитриевна. — Но иногда и меня тянет к святому, да, как бы вы ни улыбались там, господин Никодимов, Дмитрий Павлыч!
Она обернулась к Христофорову.
— А правда, что вы в монахи собирались поступать?
— Меня иногда об этом спрашивают, — ответил Христофоров покойно. — Но нет, я совсем не собирался в монахи.
Подали машину. Было решено завезти Машуру и Христофорова домой. Когда тронулись, Анна Дмитриевна, всматриваясь в Христофорова, вдруг сказала:
— А вас я хотела бы свезти и вовсе в Москву. Послезавтра бега. Что вам в деревне сидеть?
Машина неслась уже лугом. Звенигород и монастырь темнели сзади. Редкие огоньки светились в городе.
— Эх, вот бы нестись… это я понимаю, — говорила Анна Дмитриевна. — И еще шибче, чтобы воздухом душило. Нет, поедемте с нами в Москву, Алексей Петрович.
К удивлению ее, Христофоров согласился. Полет автомобиля опьянял их благоуханием — вечерней сырости, лугов, леса. Звезды над головой бежали, и вечно были недвижны.
VМашуру завезли, как и предполагалось. Полчаса посидели — Наталья Григорьевна тоже изумилась, что Христофоров уезжает, — и покатили дальше. Было пустынно, тихо на шоссе; гнать можно шибко. Никодимов достал коньяк, три серебряных стаканчика. Выпил и Христофоров. Стало теплее, туманнее в мозгу.
— А может быть, вы хотите у меня ночевать? — спросил Ретизанов, придерживая рукою канотье. — У меня квартира…
И на это согласился Христофоров. Он сидел рядом с Анной Дмитриевной, а напротив покачивались двое мужчин; дальше — голова шофера, зеркальное стекло, золотые снопы света, вечно трепещущие, легко мчащиеся к Москве.
Москва приближалась — золотисто–голубоватым заревом; оно росло, ширилось, и вдруг, на одном из поворотов, с горы, блеснули самые огни столицы; потом опять скрылись — машина перелетела в низине реку, пыхтела селом — и снова вынырнули.
— Никодимов, — сказала вдруг Анна Дмитриевна, — отчего вы не похожи на Алексея Петровича?
Он слегка усмехнулся.
— Виноват.
— А я бы хотела, — задумчиво и упрямо повторила она, — чтобы вы были похожи на него.
Никодимов выпил еще, встал, сделал под козырек и спокойно сказал:
— Слушаю–с.
Зазеленело утро. Звезды уходили. Лица казались бледнее и мертвеннее. Мелькнули лагери, Петровский парк вдали, в утреннем тумане; казармы, каменные столбы у заставы — в светлой, голубеющей дымке принимала их Москва. Анну Дмитриевну завезли домой. Переулками, где возрастали Герцены, прокатили на Пречистенку, и лишь здесь, у многоэтажнейшего дома, отпустил шофера Ретизанов.
Никодимов вышел довольно тяжело; с собой забрал остатки вина, сел в лифт и сказал хмуро: «Поехали!» Слегка погромыхивая, лифт поднял их в седьмой этаж. Никодимов вышел. Руки его были холодны.
Когда Ретизанов отворял ключом двери квартиры, он сказал:
— Отвратительная штука лифты. Ничего не боюсь, только лифтов.
— Лифтов? Ха! Ну, уж это чудачество, — сказал Ретизанов. — А еще меня называет полоумным.
Никодимов вздохнул.
— Вы‑то уж помалкивайте.
Он выгрузил на стол свое вино. Лицо его было бледно и устало; глаза все те же, темные; утренняя заря в них не отсвечивала.
Христофоров осматривался. Квартира была большая, как будто богатого, но не делового человека. Он прошел в кабинет. Старинные гравюры висели по стенам. Письменный стол, резного темного дуба, опирался ножками на львов. На полке кожаного дивана — книги, на большом столе, в углу у камина — увражи[193], фарфоровые статуэтки, какие‑то табакерки. На книжных шкафах длинные чубуки, пыльный глобус, заржавленный старинный пистолет. В углу — восточное копье.
Странным показалось Христофорову, что он тут, почти у незнакомого, на заре. Он вышел на балкон. Было видно очень далеко — пол–Москвы с садами, церквами лежало на утренней дымке, уже чуть золотеющей; вдали, тонко и легко, голубели очертания Воробьевых гор. Христофоров курил, слегка наклоняясь над перилами. Внизу бездна — далекая, тихая улица; ему казалось, что сейчас все мчит его какая‑то сила, от людей к людям, и из мест в места. «Все интересно, все важно, — думал он, — и пусть будет все». Он вдруг почувствовал неизъяснимую сладость — в прохождении жизнью, среди полей, лесов, людей, городов, вечно сменяющихся, вечно приходящих и уходящих. «Пусть будет Москва, какой‑то Ретизанов, кофе на заре, бега, автомобили, Анна Дмитриевна. Это все жизнь».
— Кофе? — говорил сзади Ретизанов. — Конечно, кофе сюда. Нет, а по–вашему как?
Он тащил уже столик, а за ним Никодимов вышел со своими бутылками. Ретизанов беспокоился, хлопотал, размахивал руками. Все делал он сам — не особенно складно, но шумно, и с оживлением.
— А вы, может быть… — сказал он Христофорову, и вдруг улыбнулся доброй, детской улыбкой, — вы, может быть, голодны?
Христофоров тоже улыбнулся, слегка даже покраснел, и ответил:
— Нет, почему же я голоден…
— У вас такой вид, — продолжал Ретизанов с упорной наивностью, — что, может быть, вы голодны… А то я вас ветчиной угощу.
— Вчера с ним была славная девица, — сказал Никодимов, кивая на Христофорова. — Вы хотя и вроде монаха, но в женщинах понимаете.
Христофоров опять смутился.
— Машура была со своим женихом… — неловко сказал он. — А я просто потому, что у них гостил.
Никодимов засмеялся.
— Не оправдывайтесь. Жених довольно нескладен… и удрал. Не зря, видно. Нет, чокнемся. Такую подцепил… — Он свистнул. — Ди–те–но–чек! — И прибавил грубое слово.
— Ну, уж это черт знает! — закричал Ретизанов, — Нет, уж я вас знаю. Цинизм разводит. Да вы вообще циник. Нет, я просто не понимаю: такое утро, мы сидим чуть не под небесами, солнце, прелесть, а он… гадости. И еще с этаким… джентльменским видом. Джентльмен! Вы знаете, — обратился он к Христофорову, — он всегда надо мной издевается. Например, когда я влюблен…
— Каждый месяц, — сказал Никодимов.