Максим Горький - Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894
Вокруг нас от деревьев ложились узорчатые тени…
— Ты что, костёр хочешь? — спросил Степок товарища.
— Да…
— Ведь тепло…
— Холодно будет ночью.
— Ну, действуй…
Маслов скрывался и появлялся с громадными охапками мелкого валежника. Вспыхнул костёр. Сырая тьма, наполнявшая наше помещение, дрогнула и густыми тенями стала ползать по камням то вверх, то вниз.
Маслов молчал и улыбался, глядя в костёр.
— Теперь мы вроде как разбойники! — вдруг произнёс он.
Я взглянул на него и изумился. Он гораздо более походил на замечтавшегося ребёнка, чем на разбойника. Его чёрные глаза уже не были мрачны, и хотя были глубоки, но в них светилось только ласковое добродушие и что-то очень печальное. Морщины от улыбки сделали его овальное лицо круглее и сгладили неприятную надутую мину, раньше портившую это лицо, довольно ещё свежее и благообразное, несмотря на отёки под глазами и красные жилки, выступавшие сквозь густой загар кожи щёк.
— Дитятко! Игрушечки всё… — усмехнулся Степок. — Вот, гляди, Максим, — обратился он ко мне, — душа-то у человека какова может жить!.. Половинка — как снег, а другая — как сажа. Почему? Опять-таки потому, что жизнь по-разному дышит: с этой стороны тепленько, а с той — холодком. И вышел человек сам по себе ребёнок, а при людях — чёрт…
— Пошёл гудеть!.. — недовольно заметил Маслов и отвернулся от костра в сторону.
Сквозь кустарники, закрывавшие вход к нам, видна была узкая полоса каменистой дороги, проходившей мимо них; за дорогой гора круто обрывалась, из-за обрыва смотрели вершины деревьев, уже освещённые луной, а далеко за ними, на горизонте, лежало неподвижное море, блестевшее, как стекло…
Речь Степка рождала звучное эхо… Больше не было звуков.
— Разве я что сказал обидное? Ничего. Вот Максим говорит… человек, говорит, должен свою душу беречь… то есть учить… или как там? А я говорю — человек ни при чём в этом деле. Он — как перо: куда ветер дует — там оно и будет. И выходит что? Выходит — наплевать на всё! Знай себе летай веселей, безо всяких соображений.
О чём соображать? Как ни живи — издохнешь. Да и издохнешь-то неизвестно когда, — может, сейчас, а может, завтра. Начальство об этом тебе не объявляет. Было раз со мной, когда я ещё в Москве артельщиком служил…
— Говорил ты про это ведь. Не раз уж… Молчал бы… теперь… Слышишь, как тихо… Лист не дрогнет… — Маслов начал говорить с раздражением, а кончил задумчиво и грустно.
— Лист — пущай. А я хочу про себя заявить, — не унимался Степок, отчего-то всё более возбуждавшийся, тогда как его товарищ становился всё задумчивее и мрачнее.
— Я хочу сказать, что, мол, я тут? Живу и прочее… Миша! Давай, споём песню!
Болгарскую этакую, а? Не могу я видеть тебя в таком духе. У нас, московских, дух лёгкий, и мы у других такой видеть хотим. Что, право! И не пели мы давно…
Споём! Разыгрался бы ты…
Степок вдруг изменил свой весёлый и бойкий тон на просительно-жалобный.
— Петь можно… Это не мешает, — согласился Маслов и, подвинувшись к товарищу, сказал: — Ну, начинай!
— Любимую? — снова встрепенулся Степок. Маслов кивнул головой. Они сидели против меня по другую сторону костра, и их лица то ярко освещались огнём, то исчезали в клубах дыма. Степок встал на колени, потрогал рукой горло, немного закинул голову назад и приставил к глотке палец.
«Эх, да разгони-и…»
— тенорком начал Степок, блеснув на меня глазами. Он часто нажимал пальцем на глотку, и от этого длинные ноты дрожали мелкой трелью.
«Разгони ты, ветер, тучи грозные!..»
— попросил Маслов речитативом и странно качнул головой, как бы не надеясь, что ветер исполнит его просьбу.
«Ты разве-ей…»
— взмахнув рукой в воздухе и плавно поводя ею, продолжал Степок песню. Он повышал голос и приказывал.
«Ты развей-ка грусть-тоску-у мою-у…»
— вытягивал Маслов речитатив, и постепенно слова песни рождали из себя ту заунывную русскую мелодию, прерываемую краткими криками, что всегда заставляет воображение слушающего рисовать погибающего, его безнадёжные жалобы и стоны и последние вспышки угасающей энергии. Маслов пел баритоном, очень густым и гибким; иногда в голосе дребезжало что-то надтреснутое и хриплое, но это не портило песню, а только придавало ей больше задушевности и той простой красоты, которая и есть красота истинная.
«…Чтоб светило ясно солнышко…»
— всё выше поднимался Степок, щуря глаза и краснея от напряжения.
«Чтоб жилось мне, добру молодцу…»
— просил и жаловался Маслов, тоже повышая голос.
«Эх, беззаботно, вольно… весело!..»
Искусственно вибрировавший голос Степка порвался, а баритон Маслова ещё выводил сильно и красиво:
«Эй, вольно… весело-о!..»
Степок встал и, взмахнув рукой, залился, крепко зажмурив глаза:
«Эх, да ходят в небе…»
«Тучи грозныя-а…»
— тоскливо подхватил Маслов.
«А тоска изъела сердце мне…»
— Э-э-эх!.. — громко вздохнул Степок, не открывая глаз.
А глаза Маслова были открыты, и он был бледен. Он сидел, вытянув ноги, и, откинув корпус назад, упёрся руками в землю. Выгнутая вперёд грудь высоко поднималась и опускалась, и из раскрытого рта волной пились слова песни, тоскливые, рыдающие… и всё более звучные.
Я смотрел на него, не отрывая глаз, и переживал то странное и сильное ощущение, которое так метко охарактеризовано словами «за сердце берёт».
Голоса товарищей то сливались в одну струю, то звучали каждый отдельно, оттеняя и подчёркивая выразительность другого.
Маслов не шевелился, Степок стоял и раскачивался из стороны в сторону. На его шероховатой физиономии сияло блаженство, а красивое лицо Маслова нервно вздрагивало и, — казалось, — всё более бледнело, точно из груди певца, вместе с голосом, выливалась и кровь. Его тоскливые чёрные глаза смотрели прямо на меня, но я чувствовал, что он не видит ничего — ни меня, ни горы, к которой прислонился… Видно было, что грудь этого человека полным-полна тяжёлой, едкой болью и что песня — единственное лекарство, которое облегчает эту боль. Он в одно время и выпевал свою тоску и почти отпевал себя… Иногда судорога, пробегавшая по его лицу, заставляла меня ожидать, что он сейчас заплачет… и тогда я испытывал желание бежать от этого человека, такого сильного, красивого и замученного до слёз…
Песня рыдала то тише, то сильнее… и с каждой новой нотой всё более становилась похожа на причитание по умершем, а Маслов, опрокидываясь назад, всё круче выгибал грудь, как бы этим желая облегчить исход звукам, переполнявшим его. Степок выделывал удивительные фиоритуры и триоли, постукивая себя пальцем по глотке и, не открывая глаз, из стороны в сторону мотал головой, поводил плечами, взмахивал рукой в воздухе… жил весь в песне.
— Моn dieu! Соmmе с'еst Ьеаu! Quеllе роesiе!.. Fеu аu mоntаgne еt lа сhаnsоn!.. [3] Это похоже на гномов! Je vеuх lеs vоir… [4] — затрещал звонкий женский голос.
— Эй! Кто это поёт? Идите сюда! — крикнул барский басок.
Песня оборвалась. Маслов широко открыл рот и тупо посмотрел на дорогу…
Степок вздрогнул, оскалил зубы и зло сощурил глаза.
Сквозь ветви мы видели двух лошадей; на одной из них сидела тоненькая дама в белой вуали, а с другой спрыгнул человек в светлом костюме. Он бросил поводья на луку седла и обернулся к даме.
— По-огоди!.. — прошептал Степок и вдруг со всех ног бросился на дорогу, шумя кустами и дико воя:
— Идё-ем… Ваше благородие!!.
— Ай!.. — взвизгнула дама.
— О чёрт!.. Стой!..
Но обе испуганные лошади шарахнулись и помчались… Издали, вместе с топотом, доносился визг дамы.
— Осёл! Лови!.. — закричал барин, замахиваясь на Степка хлыстом.
— Как бы под гору не слетели!.. — уклоняясь от удара, сказал Степок и наклонил голову в сторону шума.
Барин метнулся и побежал туда, высоко вскидывая ноги. Степок захохотал и сел на дорогу.
— Вот так лупит!.. Охо-хо-хо!.. Чёрт его!..
Маслов мрачно и безучастно молчал. Топот коней и бежавшего барина пропал вдали…
— А ловко я их!.. А, Миша? — И Степок фыркнул. — Вот что нашёл… видишь?
— Он показал товарищу хорошенький хлыстик и обшитый кружевами носовой платок.
Тот молча посмотрел на это.
— Рассыпалась барыня!.. Нет, ка-ак он поскакал-то!.. Ах буйвол чёртов!..
А за эти штучки мы полтину поймаем.
— Брось! ну их… — сказал Маслов, махнув рукой.
— Бросить?! Зачем? Они песню слушали? Ну — и квит! А может, мне бы лучше, не пугая их, попросить у них на чай? а? Ч-чёрт!.. Вот не догадался!..
— Плюнь, Степок — стыдился бы!.. — раздражённо крикнул Маслов.
— Чего стыдиться? На чай-то попросить?! Они песню слушали!
— Молчи ин!.. — И Маслов крепко ругнул товарища. — А то вот двину… — Он сунул в его сторону кулаком и посмотрел на него дикими глазами, сразу налившимися кровью.