Андрей Белый - Том 1. Серебряный голубь
Буду ждать…
* * *О Боже, когда же ты пошлешь нам свой холодный дождь, окати нас дождем, смочи нас влагой… Нам жарко… Дворники среди дня метут пыль, и пыль пристает к нашим воспаленным лбам, и тщетно мы размазываем ее на лице, обтираясь платком: все новые и новые слои пыли садятся на прохожих…
Ведь мы, прохожие, люди, а все люди нумены, живут не здесь, в видимости, а «там», за нею… Неужели и нумены подвержены позору и лишению… И я смотрел на бегущие вокруг меня усталые знаки, в которых обитали бессмертные нумены, и горе и жалость сжали мое истомленное сердце…
А она все не получала моего письма: «оттуда» все не было известий…
И я пришел домой, и я стал бесцельно шагать вдоль моих одиноких комнат, открывая окна и устраивая сквозняк… И едва я отворял окна на той стороне квартиры, как что-то чего-то перетянуло <?>, нарушилось равновесие, и свежая струя воздуха непрерывно потекла сквозь жаркие комнаты, врываясь в одно окно и вытекая из другого… И я все бродил, поддуваемый ветерком, думая о том, что закон причинности — лишь мое воображение и я свободен в своей глубине… И я смотрел из глубины своей на видимость, как из окошечка, и видел начало ее — причину всех причин, которая была таким же окошечком, но только с противоположной стороны; а из того отдаленного окна в окно моей глубины тек ветерок, сквозняк — и это-то было миром в его настоящем и прошедшем, каким он являлся мне…
А она все еще не получила моего письма, что бы это значило?.. Ведь я же приклеил две загородных марки, хотя жила она в городе…
И я продолжал созерцать мировой сквозняк между двумя окошечками — первой причиной и собою, сам обдуваемый сквозняком, образовавшимся между противоположными окнами моей квартиры… Вдруг мне показалось, что первой причины и нет, и быть не может, а она — только мое отброшенное отражение, она — я, пойманный зеркальной поверхностью… И куда я ни смотрел своим духовным оком, я встречал только себя да своего двойника…
Уже я пообедал и запивал сладкие пирожки серебристо-прозрачной, хрустальной водою, которую я налил себе из графина в чистый стакан. Под влиянием жара я с восхищением тянул глоток за глотком эту чистоту и грустил, потому что от нее не получил никаких известий… И холодная вода казалась мне синонимом бледно-пасмурной грусти, отражающей собственное изображение… И от времени до времени я наливал себе в стакан порцию бледно-пасмурной грусти, вспоминая «ее»…
[Боже сил,] я поеду сегодня в загородный театр, не для того, чтобы встретить ее!.. Она ведь никогда не бывает весною в театрах, а тем более в загородных… [Боже сил,] она не приедет в театр…
А уж бледно-апельсинная зоря указывала мне, что скоро начало представления «Пиковой Дамы», оперы Чайковского, а уж с открытого балкона неслись ароматы весны, но это были какие-то поддельные ароматы — не запах распустившихся листьев и цветов сирени, а запах очищенных апельсинов… И я съел апельсин; очищая его, я видел тожество в цвете между ним и зорею, и мне казалось, что я срываю с апельсина куски зори, вспоминая «ее».
* * *Что может быть ужасней сидения в театре в жаровые, майские дни, когда голоса один хуже другого передают вам о своих радостях и скорбях… Но мне было страшно, когда четыре лица — две дамы и два кавалера в тогдашних костюмах — все разом заявили о своем страхе в Летнем саду… А после этого в оркестре раздались звуки приближающейся грозы, и мне было страшно, повторяю, потому что она сидела со мной в одном ряду, [с своим мужем, заплывающим жиром]… И даже <?> она не <?> негодовала на меня, но презрительно поджимала губы — вся в бледно-голубом шелку… Она морщила брови, и я забывал те дни и часы, когда она меня любила (а она действительно меня любила, я знаю это, потому что иначе я погиб бы от отчаянья…)… Повторяю, я забыл все, и беспредельное отчаяние заволакивало мою душу, как те черные тучи, которые затмили сцену и теперь посылали молнии, освещая Летний сад… И я ушел из театра, и согбенный извозчик вез меня по Садовой, грустно поникая, [и фонари одиноко горели], [и] окрестность была закрыта тучами…
Боже сил, или она получила мое письмо и осталась равнодушна к моим словам, но ведь она любила меня… или было их две, она и ее двойник, две дамы — червонная и пиковая… Одна одевалась в белое или розовое, вспоминала меня, удивленно смеясь и лаская меня лазурно-синим взором… Другая же — та, которая промелькнула передо мною сегодня в бледно-голубом, — была строга и гневна… Но, быть может, она любила меня еще сильнее, нежели та, другая, в белом и розовом, и только прятала свою любовь под маской суровости…
Кто разберет все это… Я, кажется, немного запутался в своем ясновидении… Я ясно различал все вибрации, идущие от людей, но только теперь был час моего уныния, и я перепутал, что к чему в этих несомненных для меня вибрациях…
[Несомненных ли?..]
Дома я подошел к своему ночному столику и вынул колоду карт… Дома я занимался гаданием в часы досуга… Я вынул карту, не смотря на нее, чтобы знать, сердятся ли на меня или нет… Я посмотрел: то была червонная дама… Но тут обнаружилось, что я вынул невзначай две карты: под червонной дамой была пиковая, вынутая вместе с червонной…
О день недоумений!..
* * *И я бросился на постель, окруженный свисающими тенями, и зеркальный житель, вероятно возвратившийся с дачи, шелестел с блиставшей поверхности стекла свои невнятные пожелания… Она не любила меня… И я верил снам, говорившим противное… Она не любила меня…
Позвонили… Это пришел мой товарищ, тот самый, который настойчиво вооружал меня против дружественных мне лиц, говоря, что они занимаются магией… Маленький, хилый, равнодушный к красоте, он не понял бы меня, и я, конечно, таил от него «свое» в себе… Он же воображал, что меня угнетают ужасы, наплывающие от общества лиц, дружественных ко мне… Он начал свои насмешки и нападки на них, спасая меня от ужасов, хотя не подозревал, что сам принес их собою, что вокруг него нет ни живого места, которое бы подмигивало от <?> мистических струек страхованья <?>… Я горевал, я отчаивался, но не ужасался… Атмосферу вечерних ужасов, тучу бреда принес он сам.
Мы сидели за чаем. Он подозрительно указывал своим перстом на лимон, лукаво улыбаясь, видя здесь ужас, обнаруживая его… И при этом он молчал, читая про себя «Да воскреснет Бог»…Я морщился потому, что мне не было приятно, когда мне указывали в мелочах сатанинские налеты, желая меня утешить; но мой хилый товарищ не унимался… Так, увидев, что крюки, поддерживающие картину, обмотаны красной материей, он сказал как бы невзначай, а на самом деле с намерением: «Красные гвозди!.. Да, красные гвозди!.. Ну что ж, красные так красные!..» И всюду, куда он ни обращал свой тусклый взор, вставали безвидные ужасы, и предметы поддерживались налетом сатанизма. И я морщился, и невольно наплывали на меня волны чертованья, но из гостеприимства я не обрывал своего хилого товарища, воображающего, что он пришел меня спасать…
Балкон был открыт… Крыши домов не скрывали горизонта… На горизонте были чуть видны желто-голубые налеты еще не умершей зори, испещренные черно-серыми пятнами туч; выйдя на балкон, можно было бы видеть, как вспыхивали и тухли подозрительные огонечки здесь и там… Стоило внимательно присмотреться к огоньку, и он тух, стоило отвести очи, и он вспыхивал вновь…
Я бы ничего этого не заметил, но это все мне указал мой подозрительный товарищ, наставляя, уча уму-разуму…
И я весь был в этой тонкой атмосфере страхов… Дверь в соседнюю комнату была закрыта, но мой товарищ, которому я налил шестую чашку чая, вдруг встал и, увидя, что уже час ночи, подошел к двери, чтобы запереть ее…
«Так, на пустых креслах возникает теперь Козерог»… Сказал он мне, и весь я поник от безнадежного, замирающего чувства, а мой товарищ как ни в чем не бывало отхлебывал глотки чаю и продолжал: «Да, теперь там сидит Козерог… Я его запер, а то он пожелал бы с нами напиться чаю…» И в порыве ужаса он хохотал, и на листе писчей бумаги нарисовал лицо Козерога — голого, губастого, бородатого мужика с рогами… И я весь скорчился от страха и безнадежности, хотя знал, что мой товарищ врет и нет никакого козерога, а есть только душевная шалость и возмутительная разнузданность воображения… И я возмущался, думая: «Что это он смущает меня… Наговаривает вздор на дружественных мне людей… учит чертованью… Чего он шляется сюда… И без него горько на душе…» А уже был разбит час третий… Товарищ мой и я, мы вышли на балкон и вдруг увидели бледно-голубой кусок чистой зеркальной лазури, еле повитый бледно-розовыми облачками, перистыми; а внизу, внизу, тяжелые и косматые, уплывали ночные тучи черными комками на бледно-голубом смеющемся фоне… И пока товарищ мой унывал, что не видит ужасов, я весь просиял и вспыхнул, потому что узнал знакомый привет моей бледно-голубой красавицы… Это была она… Вчера я послал ей письмо… Опять она думала обо мне — я знаю… Я вижу, что она на меня не сердится… Вижу, вижу — она смотрит на меня немного удивленно, полусмеясь от сочувствия… Это был сон, когда она хмурилась на меня при встрече на улице и в театре… Это было грозным кошмаром… Она вся смеется… Я знаю… Я знаю, ведь это, конечно, так…