Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 1
То, что больше всего бременило, то цельней и верней выражалось не готовыми молитвами и не своими даже словами, а – стояньем на ломящих, а вот уже и забытых коленях, смотреньем пристальным и отдающейся немотой. Поставить перед Богом всю жизнь свою и всю сегодняшнюю боль охватнее было – вот так. А Бог и сам ведь знал, что не для почестей личных, не для власти служил Самсонов и орденами изувешивался не для них. И сегодня успеха своим войскам просил не для спасения своего имени, но для могущества России, ибо эта начальная битва много могла определить в судьбе её.
Он молился – о ненапрасности жертв. О ненапрасности гибели тех, кто по внезапности свинца и железа, вошедшего в тело, не успел даже перекреститься на смерть. Он молился о ниспослании ясности своему замученному уму, чтобы на пике высшего времени мог бы сложить он верное решение – и так воплотить ненапрасность жертв.
Он стоял коленно, всей тяжестью вдавливаясь в пол, смотрел на складень вровень глаз своих, шептал, молчал, крестился – и тяжесть крестящейся руки с каждым разом становилась как будто менее, и тело не так грузно, и душа не так темна: всё тяжкое и тёмное беззвучно и невидимо отпадало от него, отделялось, возгонялось, – это Бог на себя принимал от него тяготу – Ему ведь всё посильно перенять.
И – чин как будто отлетел от Командующего, и сознание города Найденбурга, и армейского штаба в двух шагах отсюда, – молящийся всплывал, чтобы прикоснуться вышних сил и отдаться их воле. Ибо вся стратегия и тактика, снабжение, связь, разведка – разве не было копошение муравьиное перед волею Божьей? И если благоволил бы Господь вмешаться в ход сраженья, как по преданиям бывало в старину не раз, то чудодейственно выигралось бы оно при всех огрехах.
В мелкую сетку снаружи уже давно билась ярко-тёмная ночная бабочка, такая крупная и слышная, как не бабочка, а птица.
Может быть, её необычная крупность и зловещая расцветка были дурным предзнаменованием?..
Вытирая душный пот, Самсонов поднялся с молитвы. Так никто и не пришёл за ним – ни с нуждою вопроса, ни с радостным, ни с худым донесением. Разбросанные бои десятков тысяч людей как-то шли сами собою, не зацепляя Командующего. А быть может, щадят его отдых. Пригоже пойти узнать самому.
Сперва вышел наружу, мимо часовых. Там было приятно-прохладно, темно (от повреждения электростанции не освещались улицы). Шум боя – глухой, далёкий, как если б наши войска отбросили и отбросили неприятеля. (А если чудо уже начало совершаться?..)
В штаб снесли много керосиновых ламп и свечей, тем душнее и жарче было в комнатах. Все были на местах, все заняты делом. Готовилось за истекший день донесение в штаб фронта.
Принесли, в опасении обнесли Командующего, но всё же поднесли ему свежую предвечернюю телеграмму Артамонова:
…После тяжкого боя корпус удержал Сольдау…
Как умеют писать! Что за изворотливые перья! Он бы ещё написал, что удержал Варшаву, и можно было бы его представить к Андрею Первозванному.
…Связи все нарушены. Потери огромны, особенно офицерами. Настроение войск хорошее (…??). Войска послушны…
А недолго им и сорваться.
…Удерживаю город авангардом из остатков разных полков…
И арьергард у него – авангард. Умеет выражаться.
…Для перехода в наступление необходим прилив новых сил, все прибывшие уже понесли большие потери. Приведу все части корпуса в порядок ночью и перейду в наступление…
Уже без «прилива новых сил»? Умопомрачительный прохвост. А почему вообще он подписал эту телеграмму? Как он смеет не принять смещения? Надеется на высшие связи…
Однако мешало Самсонову разгневаться отошедшее сердце. А работа в штабе отлично варилась. И вот уже было дважды начисто переписано и начальником штаба мягкой иноходью поднесено суточное телеграфное донесение в штаб фронта:
…Сегодня второй день армия ведёт бой на всём фронте. По опросу пленных оказалось… (Может быть так, может быть и не так…) На левом фланге 1-й корпус удерживал свои позиции, затем отведен без достаточных оснований (и выругаться-то вволюшку нельзя), за что я удалил генерала Артамонова от командования корпусом. В центре дивизия Мингина понесла большие потери, но доблестный Либавский полк удержал свои позиции. Ревельский полк почти уничтожен.
– Допишите, – показал Самсонов. – Остались знамя и взвод.
…Эстляндский полк в большом безпорядке отошёл к Найденбургу… 15-й корпус… атака увенчалась успехом… 13-й взял Алленштейн… Последние сведения о 6-м… выдержав упорные бои у Бишофсбурга…
И получилось совсем не унылое донесение. Получилось даже победное донесение. И как будто ведь… как будто всё верно. Благовещенский? – не так уж сильно и отступил, он держит Менсгут, вот будет переходить к Алленштейну. Так, может, и правда, не так плохи дела?
Хоть узнает завтра утром Жилинский, что немцы отнюдь не бегут за Вислу, но всем туловищем навалились на Вторую армию.
Была половина двенадцатого ночи. Оставалось подписать и, пожалуй, пойти уснуть.
Ещё бы только… Ещё бы только одно какое-то важное исправление в приказе на завтра. Какого-то одного главного распоряжения не хватало – и будет разрублена тягучая путаница, и наступит спокойствие духа.
Но голова как запелената была.
И, опустив её, пошёл Командующий спать.
Перед тем как Купчик, трубач казачьей конной батареи, задул огонь, ещё раз мелькнули на стене гордые молодчики Фридриха.
Думал Самсонов, что сразу уснёт: темно, тихо, дела возможные свершены, и так ведь, так ведь устал. Пока он вынужден был двигаться и действовать, его клонило лечь и окаменеть. Теперь, когда он лёг, раздевшись в покойной постели, – стала камнем подушка под головой, и потягота к действию стала тянуть ему руки и ноги, ворочать его.
Невыносимо столько дней подряд затруживать голову до отупения. Да нервничать над телеграфным аппаратом, когда выползает белой змейкою немая лента, и не знаешь, чем ещё тебя укусит, каким оскорблением унизит. Кажется, больше всего сейчас ненавидел Самсонов – телеграфный аппарат. Прямая телеграфная связь с Жилинским – вот была ему верёвка на шею.
Как всегда в безсоннице, очень быстро, безпощадно утекало время. А запоминалось и словно не двигалось до следующего посмотрения – то, которое ты последний раз видел. Отщёлкивая ногтем двойную крышку часов, с тоской углядывал Самсонов на светящемся циферблате: четверть второго… без пяти два… половина третьего…
А в четыре уже будет светать.
Чтобы вернее заснуть, опять читал Самсонов молитвы – много раз «Отче наш» и «Богородицу».
Не виделось ничего. Но возле уха – ясное, с оттенками вещего голоса, а как дыхание:
– Ты – успишь… Ты – успишь…
И повторялось.
Самсонов оледел от страха: то был знающий, пророческий голос, даже, может быть, над будущим властный, а понять смысл не удавалось.
– Я – успею? – спрашивал он с надеждой.
– Нет, успишь, – отклонял непреклонный голос.
– Я – усну? – догадывалась лежащая душа.
– Нет, успишь! – отвечал безпощадный ангел.
Совсем непонятно. С напряжением продираясь, продираясь понять – от натуги мысли проснулся Командующий.
Уже светло было в комнате, при незадёрнутом окне. И от света сразу прояснился смысл: успишь – это от Успения, это значит: умрёшь.
Прилил пот холодный наяву. Ещё струною дозвучивал пророческий голос. А – когда у нас Успение?
Голова сосредоточивалась: мы – в Пруссии, сегодня – август, сегодня – пятнадцатое.
И – холодом, и – льдом, и – мурашками: Успение – сегодня. День смерти Богоматери, покровительницы России. Вот оно, вот сейчас наступает Успение.
И мне сказано, что я умру. Сегодня.
В страхе Самсонов поднялся. Сидел в белье, с ногами босыми, с руками скрещенными.
Дальний, но уже постоянный, хорошо слышался гул канонады.
И этот гул канонады возвращал Самсонову бодрость. И – ясность!
Солдаты уже умирали – а Командующий боялся!
Куда ночь, туда и сон!
Густым свежим голосом кликнул Самсонов Купчику в первую комнату – вставать!
И тот, в минуту оклемавшись и одевшись, уже нёс кувшин и таз умываться.
От холодной воды к лицу, от полного белого света в окно, от настойчивой канонады прояснилось Командующему одним ударом: ехать надо! уезжать отсюда! перевезти штаб ещё ближе к войскам! Самому – туда, в пекло! На коня, по-солдатски! Атаман донских казаков, атаман семиреченских, – что ж он не на коне?! Да в кавалерийскую атаку поскакал бы сейчас сам! Взять бы налётом батарею врага! – разве такая кровь пойдёт по жилам? разве такая война! Ах, ту-рец-кая!..
Это был – медведь, встающий из берлоги! Без рубахи, телесный, волосатый, он подошёл к окну и настежь его растворил. Потянуло радостной прохладой. Городок был в праздничном тумане, как в подвенечной фате, и отдельно, навстречу восходному солнцу, вытянулись и плавали, ни с чем не связанные: головки, башенки, шпили, коньки отвесных крыш.