Константин Станюкович - Том 9. Рассказы и очерки
— На грот… На кливера!..
Боцман прибежал и доложил, что баркас потоплен.
— Чехол надень на распорки… Будто баркас…
— Есть! — ответил боцман.
«И ловок же!» — подумал боцман.
Прошло еще несколько минут.
— Кливера ставить. Грот садить! — точно в восторге скомандовал Быстренин.
На «Ласточке» только послали людей по вантам.
VIМуратов уже пил чай в своей маленькой каюте, когда вбежал сигнальщик и доложил о сигнале.
И в ту же минуту Муратов услышал команду вахтенного мичмана:
— Свистать всех наверх. Сниматься с якоря!
Боцман просвистал и повторил команду.
Муратов выскочил на мостик.
Скрывая волнение, серьезный и, казалось, спокойный, он крикнул:
— На шпиль! Гребные суда поднять!
Матросы работали вовсю. Муратов не кричал, не ругался, как обезумевший. Он был строг, случалось, наказывал, но не «зверствовал».
И матросы были довольны своим командиром.
Не прошло и десяти минут, как все гребные суда были подняты.
Еще оставалось минут пять, чтобы якорь отделился от грунта, — стал на «панер», — и шкуна, одетая парусами, пошла.
«Щенок мой!» — подумал Муратов.
Он слышал отчаянный окрик с «Ястребка»: «Баркас, баркас!» и обезумевший крик: «Запорю!» — Очевидно, баркас не был еще поднят на «Ястребке», когда на «Ласточке» уже поднимали. И у «Ласточки» несколько минут впереди. Он обернулся назад — взглянуть, что на «Ястребке». Но «Ястребок» стоял в линии последним, и за другими судами, стоявшими в кильватере, — нельзя было видеть, что делается на «Ястребке».
Эти последние минуты казались Муратову вечностью.
И самолюбие моряка, и щенок — по справедливости его щенок, — и честь «Ласточки», и честь его команды, которая может быть отличной и без модной жестокости, и незаглохшее чувство разочарования в друге, — все это волновало Муратова, и он желал победы, точно чего-то необыкновенно важного, решающего его судьбу.
И он невольно перекрестился и прошептал: «Слава тебе, господи», когда раздался голос боцмана: «Панер», и «Ласточка» тронулась…
Вдруг друг побледнел и, казалось, не верил глазам.
Мимо «Ласточки» несся, почти лежа на боку и чертя подветренным бортом воду, красавец «Ястребок», имея на своей высокой мачте всю парусину незарифленной и на бугшприте все кливера.
У наветренного борта стоял Быстренин, красивый, но слегка побледневший, улыбающийся, казалось, торжествующий, и, снимая фуражку, крикнул Муратову:
— Щенок мой!
— Твой! Ты — волшебник! — ответил Муратов.
Забирая ходу, тендер летел к выходу с рейда.
Шкуна летела за ним, нагоняя его.
Тогда на «Ястребке» подняли «топсель». Тендер совсем лег на бок.
На флагманском корабле взвились позывные «Ястребка» и сигнал: «Адмирал изъявляет свое удовольствие».
«Правильно. Молодчина Быстренин!» — подумал Муратов, любуясь бешеной отвагой друга и все еще недоумевая, как он мог так скоро поднять баркас и раньше сняться с якоря.
VIIМичман с «Ястребка» проболтался о потоплении баркаса, и «штука» Быстренина стала известной в Севастополе.
Многие моряки восхищались выдумкой Быстренина.
Старый адмирал, начальник пятой дивизии, потребовал Быстренина на флагманский корабль.
Лейтенант вошел в адмиральскую каюту далеко не в приятном настроении.
Адмирал подал руку Быстренину и сказал:
— Находчивы, молодой человек, и лихо управляетесь «Ястребком», — хвалю-с.
Но старое, сморщенное лицо адмирала было серьезно и сделалось строгим, когда старик продолжал:
— И все-таки объявляю вам строгий выговор-с. Понимаете, за что-с?
— Понимаю, ваше превосходительство! — ответил Быстренин и самолюбиво вспыхнул.
— Впредь не фокусничайте. Нехорошо-с. Что бы вы сделали, если бы баркас был вам нужен в те дни, когда были в море? Я отдал бы вас под суд-с. И не пощадил бы… Служба — не фокусы…
И после паузы прибавил:
— Слышал-с, держали пари?..
— Точно так!
— Так ведь вы и проиграли… Не так ли-с?
— Разумеется… И щенок — не мой.
— Я был уверен, что вы так поступите! — мягче промолвил старик и, подавая руку Быстренину, сказал, что он может идти.
Через неделю «Ласточка» возвратилась в Севастополь из крейсерства у кавказских берегов.
Быстренин тотчас же поехал к Муратову и после первых приветствий сказал:
— Пари ты выиграл, Алексей Алексеевич! Щенок твой…
— Почему?
Быстренин рассказал, почему он раньше снялся с якоря, и прибавил:
— Не сердись, Алеша, увлекся…
Хоть Муратов и не сердился, и друзья продолжали болтать, но оба почему-то почувствовали, что между ними вдруг пробежала кошка.
Загадочный пассажир*
В ночь сочельника трехмачтовый военный крейсер «Руслан» шел под всеми парусами, узлов по десяти, спускаясь к южным широтам.
«Руслан» легко рассекал воду и плавно раскачивался с бока на бок между волн, казалось, почтительно отступающих от него. Ветер был резкий, холодный, но не крепкий и ровный.
Океанская зыбь еще не улеглась. Она вздувалась, и высокие волны с однообразным тихим гулом лениво разбивались одна о другую, и пенящиеся их верхушки рассыпались алмазною пылью, облитые серебристым таинственным светом месяца.
Холодом и какою-то безнадежною тоской одиночества веет и от заседевшего холмистого океана, и от бесстрастно красивой луны, и от звезд, ярко мигающих с темной бездонной выси. Стоящие на вахте матросы, одетые в буршлаты поверх фланелевых рубах, словно бы поддаются тоске этой ночи. И им острее чувствуется, что жизнь их — скверная, служба — проклятая и море — постылое. Молчаливые и серьезные, они взглядывают на океан, отворачиваются от него, и в эту рождественскую ночь их еще сильнее манит домой. И они тихо лясничают между собой о далеких своих местах.
IIИ «Ганцакурату Кару Карычу», как прозвали матросы педантичного, хладнокровного, справедливого и добросовестно-недалекого капитана, барона Оскара Оскаровича Нордштрема, и офицерам «очертел» длинный переход. Казалось, в этот вечер большая часть офицеров, засидевшихся в роскошной кают-компании, освещенной электричеством, дольше обыкновенного, скучала и нервничала еще более, чем в прежние дни перехода из Шербурга прямиком в Батавию.
Особенно приуныли семейные.
Даже старший офицер Евгений Николаевич, красивый румяный брюнет с роскошной бородкой, блестящими зубами и золотым porte-bonheur'ом[18] на руке, любивший казаться служителем сурового долга, — которому некогда скучать в море, да и неприлично — был сдержанно и достойно серьезен и задумчив.
Обыкновенно великолепный и любивший вставлять веские, авторитетные слова в общие разговоры, любезный со всеми и ни к кому не выказывавший особого расположения, — старший офицер молчал и думал, что встречать праздник несравненно лучше дома, в Петербурге, чем на «Руслане», да еще с людьми, хоть и хорошими, но далеко не такими тонко чувствующими и умными, как он. И, разумеется, Евгений Николаевич не сомневался, что Вавочка, устраивая елку, поплакала о своем одиночестве и, бедная, очень горюет в разлуке.
И с наивною влюбленностью в себя он размышлял:
«Еще бы Вавочке не горевать о нем, внимательном, заботливом, любящем семью! Еще бы не ценить Вавочке такого умного и хорошего человека, который так развил ее ум, так балует подарками! Она знает, что он сделает блестящую карьеру, и семья будет обеспечена. Еще бы не любить такого безукоризненного мужа, который если и изменяет супружескому долгу, то только в дальнем плавании и единственно ради здоровья! Недаром же Вавочка боготворит и смотрит ему в глаза, всегда боящаяся огорчить его. Она — чудная, честная женщина и, разумеется, не позволит себе „подло увлечься“, как увлекаются многие соломенные вдовы плавающих моряков… Она и не подумает!»
И в ту же минуту Евгений Николаевич мысленно решил, что в Батавии он непременно съездит на берег.
Другие женатые моряки, вероятно, не считали себя такими великолепными идолами, на которых их жены могли бы молиться. Напротив, если некоторые мужья и не были идолопоклонниками, то во всяком случае — верноподданными своих королев-супруг. Вот отчего они и не могли скрыть, что им сиротливо и одиноко вдали от любимых, да еще в такой вечер.
Особенно был подавленно-грустен старший механик Иван Васильевич, необыкновенно добродушный и милый человек, лет за сорок, которого машинисты и кочегары иначе не называли, как «нашим». И все знают, что старший механик тоскует по своей «королеве Марго», как мичманы прозвали Марью Васильевну.
Ни для кого не было секретом, что этот высокий, плотный и сильный молодец с характером и волей, не позволяющий начальству наступить на ногу, находился в полном рабстве у своей маленькой, худенькой и молодой жены с бледным лицом цыганского типа. Она называла себя непонятой женщиной двадцатого века и не скрывала от Ивана Васильевича, что у него грубая натура, не понимающая ее возвышенной души, и что может понимать ее один только мичман Севрюгин. В утешение она прибавила, что если не оставляет Ивана Васильевича и не ищет заработка, то потому, что она — благородная женщина и не хочет огорчать мужа… Он хоть и низменно ее любит, но любит и ее и детей, так пусть Иван Васильевич остается мужем, не понимая ее, а мичман в то же время будет понимающим другом…