Владимир Короленко - Том 7. История моего современника. Книги 3 и 4
Если упомянуть еще об одном торговце, который, однако, своей лавки не имел и вел какие-то дела с тунгусами из тайги, то затем мне придется отметить еще мельника, у которого в противоположном конце слободы была деревянная мельница с конным приводом. Он считался у якутов представителем особой мудрости, дававшей ему возможность перемалывать невероятное количество муки. Якуты находятся еще в той стадии культуры, когда всякое ремесло считается чуть не колдовством. Мне случилось в улусе видеть двух кузнецов. Они считались вместе с тем и врачами, и колдунами.
Затем в качестве представителей культурного общества мне придется упомянуть только о священниках. Их было два. Один был местный уроженец, сын попика Ивана, о котором мне приходилось упомянуть в «Сне Макара». Этот поп Иван был необыкновенно добрый человек; о нем в Амге сохранилась наилучшая память. Но у него был один недостаток: он был горький пьяница. Раз в пьяном виде он свалился в пылающий камелек и сгорел. Сын его был необыкновенно благообразен, но и необыкновенно туп. Рассказывали, что якутский архиерей, живший в монастыре под Якутском, считал своим долгом посвятить сына попа Ивана во священники. Этот архиерей был необыкновенно толст и в такой же степени добродушен. В нем, по-видимому, бродили какие-то идеи. Некоторым священникам он советовал познакомиться с каракозовцами Странденом и Юрасовым, рекомендуя их как замечательно умных людей, у которых можно многому научиться. Одна просветительная экскурсия закончилась довольно оригинальным образом: священник доказал, что он умнее Страндена тем, что успел надуть его на каком-то подряде. Посвящая благообразного сына попика Ивана, благодушный архиерей не раз восклицал громогласно в сердечном сокрушении на всю церковь:
— О господи, господи! Взыщешь ты с меня недостойного за то, что я такого тупицу (он выразился еще резче) ставлю пастырем и наставником!
Теперь отец Николай несколько уже лет был священником в Амге, изучил обыкновенные службы, а в экстренных случаях пользовался содействием дьячка. Жители к нему относились, в память отца, благодушно, тем более что голос у него был очень хороший и служил он благолепно.
Другой священник, настоятель церкви, был человек худощавый, желчный и нездоровый. Волосы у него были жидкие, причем рассказывали, что их значительно разредил какой-то дьячок в церкви, где он служил ранее, подравшись со своим настоятелем в пьяном виде. Священник сгоряча написал на дьячка жалобу и, приложив к жалобе прядь волос, послал все это к архиерею. Благодушный архиерей призвал обоих и в довольно суровом увещании склонил к «евангельскому» миру.
Порой духовенство, по случаю, например, именин, устраивало у одного из священников попойки, и нам случалось бывать на таких празднествах. От татарской водки, настоянной вдобавок на табаке, все быстро пьянели. Особенно слаб бывал сам настоятель. Подобрав полы своей рясы, он пускался в пляс, выделывая ногами удивительные курбеты. Младший священник, Николай, играл при этом на скрипице, сохраняя то же невозмутимое выражение на своем благообразном лице, а великолепный, знакомый уже мне дьячок, на которого совершенно не действовала водка, укоризненно помахивал своей седовласой головой и говорил:
— Ах, батюшка, батюшка!.. Нет на тебя матушки… Была бы жива, задрала бы она на тебе ряску-то, да всыпала бы горячих… Прилично ли пастырю производить этакие неблаголепные выкрутасы?!
Священник становился против него и отвечал с большим сокрушением и горестью:
— Молчи, дьяче, молчи! Нет матушки, и к тому уже не будет… — И по лицу его текли слезы.
А отец Николай продолжал пиликать на скрипице. В общем, такие вечеринки наводили на нас тоску, пока не наступал единственный номер, действительно яркий, характерный и колоритный. Это был приход двух настоящих артистов из уголовных ссыльных. Один был глубокий бас, другой высочайший тенор. Они были неразлучны, и когда бывали в Амге, то приходили на вечеринки вместе. Я тогда же зарисовал обоих. Бас был необыкновенно лохмат и плотен, тенор — худой, с маленькой головкой на тонкой шее. Особенный эффект производил в их исполнении какой-то старинный романс нравоучительного свойства. Начинался он словами:
Среди игры, среди забавы,
Среди благо… благо… благополучных дней…
Начало это выводил тенор на самых высоких нотах. Потом рокотал бас:
Среди богатства, чести, славы
К полной pa… ра… радости свое-е-ей…
И это «ра… ра… дости» звучало, как гром, заполняя всю комнату, отдаваясь во всех углах. После этого вмешивался опять тенор, и оба голоса вместе гремели, далеко вырываясь за пределы поповского дома на морозный воздух. Казалось, квартира священника превращалась в какой-то гремящий улей. Звуки неслись далеко по лугам, привлекая внимание одиноких путников. У порога поповской гостиной собиралось все население поповского дома — прислуга, работники, работницы. Они тянулись друг за другом, вытягивая шеи… Порой среди них появлялся проезжий якут в своем плисовом кафтане с приподнятыми рукавами и в остроконечной шапке. Он тоже жадно и не без удивления ловил неслыханные звуки. Якуты не только не знают хорового пения, но я не слыхал у них даже дуэта. Они поют только в одиночку, и то неполным голосом, с горловыми всхлипываниями. Не мудрено, что дуэт, да еще такой громоподобный, привлекал внимание якутов. Порой артисты даже сами уходили «в якуты», прослышав о свадьбе или какой-нибудь пирушке. Там опять гремело «Среди игры, среди забавы». Якуты, конечно, не понимали поэзии этой песни, сочиненной, наверное, каким-нибудь духовным пиитой. Но они отдавались течению гармонических звуков. После игры и забавы наступали превратности: судьба преследовала человека все грознее, бас становился все могущественнее и глубже, тенор вскрикивал все отчаяннее. Казалось, не оставалось места ни малейшему утешению… Но вдруг мотив опять смягчался, и тенор мягко и утешительно выводил первоначальные ноты: «Среди игры, среди забавы». Буря постепенно, гармоничными нотами, сходила опять на игры и забавы, и все звуки из бездны отчаяния взбирались опять на высоту гармонии.
Я уже сказал, что певцы были настоящие артисты и это была их любимая песня. Было очевидно, что они сами увлекались и увлекали слушателей. Слава их гремела далеко за пределами Амги. О них известно было в Якутске, в архиерейском хоре, откуда бас получал неоднократные приглашения. Но, верный дружбе, он не соглашался поступать в хор иначе, как вдвоем с тенором. Однако даже искренняя дружба порой изменяет — в один прекрасный день бас соблазнился, оставил своего компаниона и исчез. Трудно себе представить всю глубину несчастья, в котором после этого очутился тенор. Случилось это около пасхи, и он явился ко мне в отсутствие моих товарищей. Он показался мне еще худее и тоньше и — прямо попросил водки… Не могу без угрызений совести вспомнить, что я ему отказал. Я предложил ему всякой пасхальной снеди, посадил его за стол и стал угощать. Он сел в надежде, что я смилостивлюсь и поднесу ему водки. Но я предлагал все, что угодно, но водки не давал. Не помню, каковы были причины этой моей жестокости. Может быть, у меня тогда действительно не было водки, а может быть, меня удерживал просто жестокий молодой ригоризм. Он смотрел на меня жалобным взглядом и потом внезапно, поднявшись из-за стола, повалился мне в ноги.
— Милостивец, — сказал он, глядя на меня жестоко страдающим, потухшим взглядом умирающего, — я пищи теперь совсем не потребляю… Водки мне, водочки… Хоть рюмочку небольшую… махонькую…
Мне хочется думать, что причина моей жестокости была уважительная. Папина и Вайнштейна тогда, вспоминаю, дома не было. Они уехали к недальним товарищам, а для себя я водки не покупал никогда. Мне хочется думать это, иначе я не могу простить себе этой жестокости. Помню, однако, что он поднялся с полу, отказался от угощения пищей, которую не употребляет, и, шатаясь, вышел из юрты. Вскоре он тоже исчез из Амги, дуэты смолкли, и об артистах я больше не слышал.
Х. Мое отдельное жилье
Однако мне приходится вернуться несколько назад, к первым дням моего пребывания в Амге.
Я решил поселиться отдельно от товарищей. Наша юрта была довольно тесная, а я нашел в Амге и урок: первая Т. А. Афанасьева стала посылать ко мне своего сынишку. За нею последовал мальчик вдового священника, и, наконец, третьим моим учеником был сын торговца без лавочки. Кроме того, мне хотелось порою уединиться, чтобы набросать заметку или занести в дневник какое-нибудь новое явление. Поэтому я спросил у товарищей, не найдется ли поблизости от них какая-нибудь отдельная юртишка.
Такая вскоре нашлась. Это была нежилая юрта, довольно большая для одного, на самом краю слободы. Она была в полуверсте от юрты товарищей, и я нанял ее у хозяина за три рубля в год. Хозяин был очень симпатичный местный крестьянин, от своего «пашенного» прошлого сохранивший следы усов и бороды, которые он тщательно сбривал косарем. Он сам не жил в этой юрте — семья у него была большая, — поэтому юрта давно не ремонтировалась. Она отделялась от жилья товарищей двумя-тремя дворами соседей и пустырем…