Иван Бунин - Том 4. Повести и рассказы 1912-1916
Нервы его совсем перестали служить ему. Однажды чуть не целый день сидел он молча, затем встал, поклонился, взял шляпу и вышел, — а через полчаса был принесен с улицы в ужасном состоянии: он бился в истерике, он так страстно рыдал, что перепугал и детей и прислугу. Но г-жа Ма-ро, казалось, не придала особого значения и этому исступлению. Она сама приводила его в чувство, развязывая ему галстук, и только усмехалась, когда он, без всякого стеснения перед мужем, хватал, покрывая поцелуями, ее руки и клялся в своей бескорыстной преданности. Все же надо было положить конец всему этому. Когда, через несколько дней после припадка, Эмиль, о котором дети скоро соскучились, явился уже успокоенный, г-жа Маро мягко сказала ему все, что говорят в таких случаях.
— Друг мой, вы ведь как сын для меня, — сказала она ему, впервые произнося это слово, — сын, — и в самом деле чувствуя материнскую нежность к нему. — Не ставьте же меня в смешное и мучительное положение.
— Но клянусь вам, что вы ошибаетесь! — воскликнул он с искренней страстностью. — Я только предан вам, я только видеть хочу вас, и ничего более!
И вдруг упал на колени, — они были в саду, в тихий и жаркий, сумрачный вечер, — порывисто охватил ее бедра, близкий от страсти к обмороку… И, глядя на его волосы, на его белую тонкую шею, она, с болью и восторгом, подумала:
«Ах, да, да, у меня мог быть вот почти такой же сын!»
Все-таки с этих пор, до самого отъезда во Францию, только раз вновь не сдержал он себя. Как-то после воскресного обеда, за которым присутствовали и посторонние, он, совсем не думая о том, что это может быть всеми замечено, сказал ей вдруг:
— Очень прошу вас уделить мне одну минуту…
Она встала и пошла за ним в пустой полутемный зал.
Он подошел к окну, в которое сквозь жалюзи продольными полосками проникал снаружи вечерний свет, и, глядя ей прямо в лицо, сказал:
— Нет, я люблю вас!
Она повернулась, чтобы уйти. Испуганный, он поспешно прибавил:
— Простите меня, это первый и последний раз!
И точно, новых признаний она от него не слыхала. — «Я очарован был ее смущением, — писал он в этот вечер в своем дневнике своим изысканным и напыщенным слогом. — Я поклялся не нарушать более ее покоя: разве и без того не блажен я?» — Он продолжал ездить в город, только ночевал на вилле Хашим, — и вел себя разно, но всегда более или менее пристойно. Иногда он бывал по-прежнему как-то некстати резв, наивен, бегал с детьми по саду; чаще же всего сидел возле нее и «упивался ее присутствием», читал ей романы и «счастлив был, что она его слушает». «Дети не мешали нам, — писал он об этих днях, — их голоса, смех, возня, самые существа их служили как бы тончайшими проводниками наших чувств; благодаря им, эти чувства были еще очаровательнее. Мы вели беседы самые обыденные, но звучало в них другое — наше счастье: да, да, и она была счастлива! Она любила, когда я декламировал; по вечерам, с балкона, мы созерцали Константину, лежавшую у наших ног в голубом лунном сиянии…» Наконец, в августе, г-жа Маро настояла, чтобы он уехал, возвратился к своим занятиям, и в дороге он писал: «Я уезжаю! уезжаю, отравленный горькой сладостью разлуки! Она подарила мне на память бархатку, которую носила на шее в девушках. Она благословила меня, и я видел влажный блеск в ее глазах, когда она сказала мне: „Прощайте, дорогой сын мой!“»
Прав ли он был, что и г-жа Маро была счастлива, неизвестно. Но что его отъезд оказался для нее весьма тяжел, несомненно. И прежде, встречая на пути в церковь знакомых, говоривших ей в шутку. «О чем вам молиться, г-жа Маро, вы и так безгрешны и счастливы!» — не раз отвечала она с грустной улыбкой: «Я жалуюсь богу, что он лишил меня сына…» Теперь мысль о сыне, о том счастье, которое непрестанно давал бы он ей даже одним существованием своим на свете, не оставляла ее.
— Теперь я все поняла, — сказала она однажды мужу. — Я теперь твердо знаю, что каждая мать должна иметь сына, что каждая женщина, у которой сына нет, несчастна. О, как нежно и страстно можно любить сына!
Она была очень ласкова с мужем в эту осень. Случалось, что, оставшись с ним наедине, она вдруг застенчиво говорила ему:
— Гектор, послушай… Мне уже совестно спрашивать тебя об этом, но все-таки… Ты когда-нибудь вспоминаешь март 76 года? Ах, если бы у нас с тобой был сын!
«Все это очень меня смущало, — рассказывал впоследствии г. Маро, — смущало тем более, что она стала очень худеть. Она слабела, делалась все молчаливее и мягче характером. У знакомых она бывала все реже, в город выезжать избегала… Я не сомневаюсь, что какой-то странный и непонятный недуг овладел ее душой и телом!» А бонна прибавляла, что, выезжая в эту осень, г-жа Маро непременно надевала белую густую вуаль, чего прежде не делала, что, возвратясь домой, она тотчас поднимала вуаль перед зеркалом и пристально разглядывала свое усталое лицо. Излишне пояснять, что совершалось в душе ее за это время. Но хотела ли она видеть Эмиля? Он представил суду две депеши, отправленные ею в ответ на его письма. Одна была от 10 ноября: «Вы сводите меня с ума. Успокойтесь. Немедленно дайте весть о себе». Другая от 23 декабря: «Нет, нет, не приезжайте, умоляю вас. Думайте обо мне, любите меня как мать». Однако достоверно только то, что с сентября по январь г-жа Маро жила тревожно, болезненно.
Осень того года была в Константине холодна и дождлива. Потом, как всегда это бывает в Алжирии, сразу наступила восхитительная весна. И к г-же Маро снова стало возвращаться оживление, тот блаженный хмель, который испытывают в пору весеннего расцвета люди, уже пережившие молодость. Она снова стала выезжать, много каталась с детьми, бывала с ними в саду опустевшей виллы Хашим, собиралась проехать в Алжир, показать детям Блиду, возле которой есть в горах лесистое ущелье, излюбленное обезьянами… И так шло вплоть до семнадцатого января девяностого года. Семнадцатого января она проснулась от какого-то необыкновенного и нежного чувство, волновавшего ее как казалось, всю ночь. В большой комнате, где за отсутствием мужа, надолго уехавшего по делам службы она спала одна, было почти темно от жалюзи и гардин. Все же по той голубой бледности, что проникала из-за них, можно было понять, что светает. И точно, часики на ночном столике показывали шесть. С наслаждением ощущая утреннюю свежесть, входившую из сада, она закуталась в легкое одеяло повернулась к стене… «Почему мне так хорошо?» — подумала она, забываясь. И смутными, прекрасными видениями стали представляться ей картины Италии, Сицилии, картины той далекой весны, когда плыла она в каюте с окнами на палубу, на холодное серебристое море, с портьерами из высохшего от времени и поблекшего красного шелка, с высоким порогом, сиявшим стертой от долголетней чистки медью… Потом увидела она безграничные; морские заливы, лагуны, низменности, большой арабский город, весь белый, с плоскими крышами, и волнистые туманно-голубые холмы за ним. Это был Тунис, в котором она была только раз, в ту же весну, что и в Неаполе, в Палермо… Но тут точно холод волной прошел по ней — и, вздрогнув, она открыла глаза. Был уже десятый час, слышались голоса детей, голос их бонны. Она встала, накинула халат и, выйдя на балкон, спустились в сад, села в качалку, стоявшую на песке возле круглого стола, под цветущей мимозой, раскинувшей над ним свой золотой намет, благоухавший на припеке. Горничная принесла ей кофе. Она опять стала думать о Тунисе — и вспомнила то странное, что было там с нею, тот сладкий страх и то блаженное безволие как бы предсмертных минут, что испытала она в этом бледно-голубом городе в теплые розовые сумерки, полулежа в качалке на крыше отеля, слабо видя темное лицо араба, гипнотизера и фокусника, сидевшего на корточках переднею, усыплявшего ее своими чуть слышными, однотонными напевами и медленными движениями худых рук. И вдруг, думая и пристально глядя широко раскрытыми глазами на яркую серебряную искру, которой горела па солнце ложечка в стакане с водой, потеряла сознание. Когда же внезапно очнулась, — над ней стоял Эмиль.
Все то, что совершилось вслед за этой неожиданной встречей, известно со слов самого Эмиля, по его рассказу, по его ответам на допросах. — Да, я точно с неба упал в Константину! — рассказывал он. — Я приехал потому, что понял, что сами силы небесные не могут остановить меня. Утром семнадцатого января я прямо с вокзала, без всякого предупреждения, явился в дом г. Маро. Я был ошеломлен тем, что представилось моим глазам в саду, но едва сделал шаг, как она очнулась. Она, казалось, тоже была изумлена и неожиданностью моего появления, и тем, что было с нею, но даже не издала восклицания, Поглядев на меня, как человек, только что очнувшийся от сна, она поднялась с места, оправляя волосы.
— Вот так я и предчувствовала, — невыразительно сказала она. — Вы не послушались меня!
И, взяв мою голову обеими руками, два раза поцеловала меня в лоб.