Аркадий Белинков - Черновик чувств
- Что вы, ей богу! Она, наверное, везла ее к скорняку подобрать шкурку.
Я со страхом догадался, что мы давно проехали свою остановку и поспешно стал помогать Марианне выбраться из вагона.
Свежо стало так, точно в жаркий день сняли новую жесткую перчатку и руку обдало прохлад-ным ветерком.
- Бедная женщина! - громко сказала милая Марианна, - что же она будет делать зимой. Она же не сможет достать шкурок под цвет своего манто. Я вижу, мой друг, что вам совершенно не жалко эту превосходную женщину. Постойте. Да не вертитесь же. Что такое, Аркадий, куда вы девали мою сумку?
В руке у меня действительно висели два больших хромированных кольца и на одном из них мерно раскачивалась длинная золоченая пряжка.
Марианна расстроилась. Она прекрасно знала, что я не выношу всей этой болтовни, и эти коллективные идеалы с реализмом меня никак не устраивали. Всего этого она тоже не выносила, но ей было легче вздыхать и мучиться, чем запретить у себя в доме цитировать из газет или просто отказать от дома этим людям. Она не принимала этого своим безошибочным вкусом. Это кололо ей пальцы и резало глаза, но она думала что это - необходимо и что это все-таки лучше, чем что-либо другое. Уж если нам так не повезло, что наши родители старше нас всего лет на двадцать. Она прекрасно знала, что если каждый будет выдумывать сам для себя общественный строй, то людям с развитой фантазией жить будет много легче и лучше. И ей очень нравился этот милый дневниковый анархизм. С советской властью она была солидарна в целом ряде вопросов, и у нее не было этого продуктово-потребительского отношения крупных партийных работников, которых советская власть вполне устраивает. В небольших дозах все это было, в сущности, просто верно. А для большинства людей, не очень серьезно занимающихся собой и изящными искусствами, просто незаменимо. А тем более коммунизм. Но она занималась литературой, и проблематика испанского Возрождения в связи с известным соображением по поводу того, что такового вообще не было, вызывало у нее больше тревоги и волнений, чем рассуждения о человеческом благополучии и гар-монической социалистической личности. Для себя она всегда с легкостью находила это благопо-лучие на тахте вместе с "Темами и вариациями", поджав под себя ноги и прислушиваясь к улице.
Я категорически запротестовал:
- Пожалуйста не спрашивайте меня о таких огромных и пустых вещах потому, что очень легко спросить: что более всего вы цените в жизни. На это можно отвечать только так: "Более всего в сестре своей жизни я ценю искусство и общечеловеческое счастье". Но так ответит Ника Никель. Вся беда этой лжи в том, что она почти общечеловеческая правда. И каждому от нее дос-тается очень немного. Поэтому я поверю только маленькой части этой колоссальной вселенской правды. Ограничьте ее любовью к томику стихов Пастернака вместе с желанием написать хорошую книгу, и вы получите простую человеческо-писательскую правду с нашими подписями и нумером милого светлого дома на Большой Полянке. Но я терпеть не могу Шубина и передвижни-ков. Что же касается революционной бури на Коста-Рике, то эта буря, мой друг, меня просто не интересует. Подобно тому, как меня совершенно не интересует то, что сейчас, может быть, в соседнюю квартиру, к незнакомым мне людям вошел какой-то незнакомый человек, давно пропадавший где-то и оказавшийся лучшим другом хозяйки. Какое мне дело до всего этого!
Марианна все это хорошо знала сама. Когда смысл моих слов дошел до нее, она испуганно запротестовала:
- Нет, нет, вы сноб. Кроме того, вы эстет.
Против первого я, собственно, не возражал: но второе мне показалось страшно несправедли-вым, и я убежденно показывал несостоятельность ее обвинения, ссылаясь на свои слова, которые она отлично знала, о том, что поэзия, конечно, должна быть всякой, но что всякой поэзии я пред-почитаю декларативную и экспериментальную лирику, в чем она с легкостью может убедиться, взяв почти наугад какую-либо из моих пьес.
Милая Марианна сказала:
- Вы правы. Конечно. Как всегда. Во-первых, правы всегда - вы. Во-вторых, вы правы тог-да только, когда вы доказываете. Как только вы уйдете, я опять буду уверена в том, что вы эстет. Аркадий, милый, я привыкаю к чему-либо значительно быстрее, чем могу от этого отвыкнуть.
Я вспомнил ее беспокойство о том, что она не может согласиться со мной потому, что это должно уничтожить ее собственное отношение к вещам. О том, что это неминуемо, я уже знал. Она права, конечно, и все-таки ее неуменье быстро расставаться со своими привычками очень уж походило на обыкновенное упрямство. И, если бы она не поторопила меня ехать на теннис, слова ее могли показаться мне слишком тревожными симптомами.
- Ни-и, - сказала она, и это было так мило и так шло к ней.
Я знал, что Марианна придет домой и обязательно вспомнит, что опять я ругал Твардовского и Суркова. И без доказательств. Однажды я пригрозил ей, что если она будет приставать ко мне и требовать объяснений, то я буду цитировать. Она обиженно поглядела на меня и долго о чем-то шепталась с Евгенией Иоаникиевной.
Марианна тоже не знала, что эти люди будут делать потом, когда уже не надо будет убеждать их в том, что им необходимо делать именно это и именно так. Впрочем, она знала, что социалисти-ческому государству эти люди всегда пригодятся. Но наше несчастье в том, что в социалистичес-ком государстве думают, будто искусство в жизни людей играет такую серьезную роль, какую ему приписывают. Да ведь это же неправда. Никогда ни для кого из этих молодых и, наверное, сильно уставших женщин трагедия Мелибеи или Джульетты не была занимательнее, чем неприятности на службе или плохие отметки дочери. И эти женщины совершенно правы. И совершенно правы они, когда через полчаса после трагического спектакля они спешат приготовить ужин и привести в порядок костюм мужа. А наших поэтов заставляют верить в то, что в перерывах между выходом в свет их стихотворений люди будут не просто работать, а вспоминать своих учителей. Не будут этого делать люди. И не потому даже, что у них плохие учителя. Просто машинистка или секре-тарь не в состоянии улучшить свою работу под впечатлением стихов Острового. Но она не изме-нит ее даже, если ей каждое утро перед уходом в канцелярию читать "Кольцо Нибелунгов" и "Песнь о Хильдебранте". И преимущества "Нибелунгов" в сравнении с Островым не играет ни-какой роли. И не в том дело, что Островой ее агитирует. Едва ли не все, что знает об агитационной сущности поэзии в наши дни Островой, она тоже знает. Поэтому действительно не важно, стихо-творение ли в газете или стихи о первой брачной ночи Гунтера и о поясе Брунхильды, похищен-ном Зигфридом. Никогда искусство не играло и не будет играть такой серьезной роли в жизни лю-дей, какую ему приписывают. Никто не умирал от скорби при виде закалывающейся Джульетты. И, наверное, империализм как высшую стадию капитализма социалистические люди ненавидят не благодаря двум томам Жарова.
Марианна все это прекрасно знала сама, но она не желала вечно помнить о том, что для меня совершенно безразлично, сказать ли "Жаров" или какое-либо другое нехорошее слово. И мое барство терпела только с доказательствами.
Марианна не хотела понять, что это не только барство, но соображение, имеющее политичес-кое значение, ибо в самом деле, если искусство не играет в жизни людей столь серьезной роли, следовательно, на него не надо обращать такого большого, а главное, высокого внимания, значит оно может развиваться по своим имманентным законам. Марианна зажмуривает глаза от ослепи-тельного света и в восторге уже ничего более не хочет слушать и понимать.
Я долго бродил по улицам и придумывал рифмы. Придумал: "киргизам коммунизм".
Та-та-та-та-та-киргизам
Очень нужен коммунизм.
Я не знал, что можно сделать с этой рифмой. До сих пор не знаю. Хотя такие вещи у меня обычно не пропадают. Жалко, что я тогда не отдал ее Марианне. Стихов она, впрочем, не пишет, Марианна. Она положила бы ее в свою маленькую шкатулку и я мог бы взять ее, когда она мне понадобится.
Потом я придумал фамилию наркому просвещения Литовской социалистической республики - "Тов. Чертыхайтис". Товарищ Чертыхайтис сейчас заняты. Позвоните попозже. Да, да. К обеду. Больше я ничего не мог придумать.
Совсем стемнело. Трамваи звонко разбивались на каждом повороте.
Вот теперь я был влюблен окончательно. Знал я также о том, что становлюсь сентименталь-ным. Тогда мне это понравилось. Я с нежностью гладил бархатную ленточку, лежавшую на Марианнином столике. Ленточка удивительно идет к Марианне, но она не решается носить ее из боязни походить на соседкину домработницу, в чем я ее энергически поддерживаю, несмотря на растущую нежность к этой милой, чуть потрепавшейся по краям бархатке. С нежностью трогал я и крошечную Марианнину зубную щетку, которую она тщательно вытирала, глядя, сощурившись, на свет сквозь маленькую золотистую ручку.