Всеволод Гаршин - Надежда Николаевна
— А вот к нему… — смущенно улыбаясь, ответил Гельфрейх.
— Хотя вы и отнимаете у меня превосходного квартиранта, но я не огорчен. Дружба — это такое право… — сказал капитан, опять кланяясь. Сейчас я принесу свою книгу…
Он вышел, бодро подняв голову. В его походке было что-то воинственное.
— Где он служил? — спросил я Сеню.
— Не знаю; только он не русский капитан. Я узнал в паспорте; он просто дворянин Ксаверий Грум-Скжебицкий. По секрету он всем говорит, что был в повстаньи. На стене у него и теперь висит «дупельтовка».
Капитан принес свою книгу и счеты. Справившись с книгой и пощелкав минуты две на счетах, он объявил сумму, которую должен был ему Гельфрейх за квартиру до конца месяца и за обеды. Семен Иванович расплатился, и мы весьма дружелюбно, расстались. Когда вынесли вещи, Семен Иванович взял под мышку рыжего кота, давно уже беспокойно тершегося у его ног, подняв хвост палочкой вверх и изредка коротко мяукая (вероятно, опустошенный вид комнаты привел его в тревожное настроение), и мы уехали.
IX
Прошло еще три или четыре сеанса. Надежда Николаевна приходила ко мне в десять или одиннадцать часов и оставалась до сумерек. Не раз я просил ее остаться пообедать с нами, но она всегда, как только кончался сеанс, поспешно уходила в другую комнату, переодевалась из синего платья в свое черное и тотчас же прощалась.
Ее лицо за эти несколько дней сильно изменилось. Какое-то мрачное и тоскливое выражение замечалось около ее губ и в впадинах ее серых глаз. Она редко говорила со мною и немного оживлялась только тогда, когда в мастерской сидел за своим мольбертом Гельфрейх, продолжавший, несмотря на мои уговаривания приняться за что-нибудь серьезное, писать одну кошку за другой. Кроме рыжего натурщика, в нашей квартире откуда-то появилось штук пять или шесть разнообразного возраста, пола и цвета кошек, которых Агафья Алексеевна беспрекословно кормила, хотя и вела с ними беспрерывную войну, выражавшуюся преимущественно в том, что она, забирая их по нескольку под мышку, выкидывала на черную лестницу. Но коты жалобно покрикивали у дверей, и мягкое сердце нашей домоправительницы не выдерживало: дверь отворялась, и натурщики снова овладевали квартирой.
Как живо вспоминаются мне эти долгие, тихие сеансы! Картина подходила к концу, и тяжелое, неопределенное чувство закрадывалось постепенно в мою грудь. Я чувствовал, что, когда Надежда Николаевна перестанет быть нужна мне как натурщица, мы расстанемся. Я вспомнил наш разговор с Гельфрейхом в день его переезда; часто, когда я вглядывался в ее бледное, мрачное лицо, в ушах моих звенели слова: «Ах, Андрей, Андрей, вытащи ее!»
Вытащить ее! Я не знал о ней почти ничего. Я но знал даже, где она живет. Она переехала со старой квартиры, куда провожал ее Гельфрейх после вечера нашей встречи, на другую квартиру, и Сеня не мог добиться от нее куда. Ни он, ни я не знали ее фамилии.
Я помню, как однажды я спросил ее об этом на сеансе, когда Гельфрейха не было. В то утро он ушел в академию (я заставил его хоть изредка ходить в этюдный класс), и мы целый день провели одни. Надежда Николаевна была немного веселее обыкновенного, немного разговорчивее. Ободренный этим, я осмелился сказать:
— Надежда Николаевна, я до сих пор не знаю, как ваша фамилия.
Она как будто не заметила моего вопроса. Неуловимая тень пробежала по ее лицу, и, на мгновение сомкнув губы, как будто что-то поразило ее, она продолжала говорить. Она говорила тогда о Гельфрейхе, и я видел, что она подыскивает сказать что-нибудь, чтобы заговорить меня и замять мой вопрос. Наконец она замолчала.
— Надежда Николаевна, — сказал я, — скажите, за что вы не доверяете мне? Показал ли я хоть чем-нибудь…
— Оставьте это, — печально ответила она. — Я не доверяю вам? Полноте… Зачем мне вам не доверять? Что можете вы сделать мне дурного?
— Отчего же вы…
— Оттого, что не нужно. Пишите, пишите, скоро темно будет… — сказала она, стараясь говорить веселее. — И Семен Иванович скоро придет; что вы ему покажете? Вы сегодня ничего не сделали. У нас и так все время проходит в разговорах.
— Успеем… я устал… Если угодно, сойдите с места. Отдохните немного.
Она сошла с места и села на стул, стоявший в углу. Я сел на другом конце комнаты. Мне страстно хотелось разговориться с нею, расспросить ее, но я чувствовал, что с каждым сеансом это становится труднее и труднее. Я смотрел, как она сидела, сгорбившись, охватив колени сжатыми руками и опустив неподвижные глаза в какую-то точку пола. Один из Сенечкиных котов терся около ее платья и дружелюбно засматривал ей в лицо, напевая свою добродушную и тихую песенку. Она, казалось, оцепенела в этой позе… Что делалось в этой гордой и несчастной душе?
Гордой! Да, не пустое слово сорвалось у меня с пера. И тогда я уже думал, что ее гибель произошла оттого, что она не гнулась. Быть может, сделав какую-нибудь уступку, она жила бы, как все, была бы интересной барышней «с загадочными глазами», потом вышла бы замуж, потом погрузилась бы в море бесцельного существования бок о бок с супругом, занятым необычайно важными делами на какой-нибудь службе. Она наряжалась бы, устраивала у себя журфиксы, воспитывала бы детей («сын в гимназии, дочь в институте»), занималась бы слегка благотворительностью и, пройдя назначенный ей господом путь, дала бы своему супругу случай уведомить на другой день в «Новом времени» о своем «душевном прискорбии». Но она выбита из седла. Что же заставило ее сойти с проторенной колеи жизни «порядочной женщины»? Я не знал этого и мучительно старался прочесть что-нибудь на ее лице. Но оно оставалось неподвижно, все так же глаза ее были устремлены на одну точку.
— Я отдохнула, Андрей Николаевич, — вдруг сказала она, подняв голову. Я встал, посмотрел на нее, потом на холст и ответил:
— Я сегодня не могу больше работать, Надежда Николаевна.
Она взглянула на меня, хотела что-то сказать, но удержалась и молча вышла из комнаты, чтобы переодеться. Помню, что я бросился в кресло и закрыл лицо руками. Тоскливое, непонятное мне самому чувство влилось мне в грудь; смутное ожидание чего-то неизвестного и страшного, страстное желание сделать что-то, в чем я сам не мог дать отчета, и нежность к этому несчастному существу, вместе с каким-то боязливым ощущением, которое она поселяла во мне своим присутствием, — все слилось в одно давящее впечатление, и я не помню, сколько времени провел я, погруженный почти в полное забытье.
Когда я очнулся, она стояла передо мной уже одетая в свое платье.
— До свиданья!
Я встал и подал ей руку.
— Подождите немного… Мне хочется сказать вам кое-что.
— Что такое? — спросила она озабоченно.
— Много, много, Надежда Николаевна… Посидите вы хоть один раз, бога ради, не как натурщица.
— Не как натурщица? Чем я могу быть для вас еще? Не дай бог быть мне для вас не натурщицей, а тем, чем я была… чем я есть, — быстро поправилась она. — Прощайте… Вы скоро кончите картину, Андрей Николаевич? — спросила она у дверей.
— Не знаю… Я думаю, еще недели две или три я буду просить вас бывать у меня.
Она молчала, как будто не решаясь сказать мне, что хотела.
— Вам что-нибудь нужно, Надежда Николаевна?
— Не нужно ли еще кому-нибудь… из ваших товарищей… — проговорила она, запинаясь.
— Натурщицы, — перебил я. — Я постараюсь устроить это, непременно постараюсь, Надежда Николаевна.
— Благодарю вас. Прощайте.
Я не успел протянуть ей руку, как позвонили. Она побледнела и опустилась на стул. Вошел Бессонов.
X
Он вошел с веселым и развязным видом. Мне показалось сперва, что он немного похудел за эти несколько дней, в которые мы не виделись; но через минуту я подумал, что ошибся. Он весело поздоровался со мной, поклонился Надежде Николаевне, которая продолжала сидеть на своем стуле, и заговорил очень оживленно:
— Я зашел посмотреть. Меня очень интересует ваша работа. Мне хочется узнать, действительно ли вы можете сделать что-нибудь, даже и теперь, когда у вас есть модель, лучше которой, кажется, вам ничего не нужно.
Он мельком взглянул на Надежду Николаевну. Она сидела по-прежнему. Я ожидал, что она уйдет, и мне хотелось этого, но она оставалась, как прикованная к своему стулу, молча и не спускала глаз с Бессонова.
— Это правда, — ответил я. — Лучше мне ничего не нужно. Я очень благодарен Надежде Николаевне за ее согласие.
Говоря это, я откатил мольберт от стены и поставил его как следует.
— Можете смотреть, — сказал я.
Он впился в картину глазами. Я видел, что она поразила его, и мое авторское самолюбие было приятно задето.
Надежда Николаевна вдруг встала.
— До свиданья, — сказала она глухо.
Бессонов порывисто обернулся и сделал несколько шагов по направлению к ней.