Вячеслав Пьецух - Четвертый Рим
- С ума сойти можно! - сказала Соня. - А сколько он электричества будет жрать?
Ваня ответил:
- Сорок тысяч киловатт в час, но это, в общем-то, не предел.
- Да! - сказал Сашка Завизион. - Вот это будет настоящий социализм, который можно рукой потрогать. А потом понастроят для рабочих хоромы с паровым отоплением, и все-то будет в нашей стране прекрасно - и душа, и одежда, и лицо, и мысли...
- Насчет лиц, - заметила Соня Понарошкина, - я все-таки сомневаюсь. Вот смотрю на эти рожи и сомневаюсь.
Видимо, Соня имела в виду какую-то крестьянскую депутацию, которая явилась в столицу для осмотра достопримечательностей и теперь глазела на котлован; одежда у земледельцев отличалась бедностью чрезвычайной, и физиономии были действительно не того.
- Я думал об этом, - сказал Сашка Завизион. - Данный просчет природы мы будем устранять по-революционному, то есть оперативно. Поскольку при социализме все должно быть прекрасно, и каждый кривой нос есть отчасти контрреволюция, то всех страхолюдин станут со временем направлять на пластическую операцию, чтобы они не портили общий вид.
- Не умничай, пожалуйста, - сказала Соня, - тебе это не идет.
- А я и не умничаю, я теоретически рассуждаю.
Ваня спросил у Сашки:
- Ну а если кому-то нравится его нос?
- Нам-то что за дело! Нравится не нравится, а если чей-то нос противоречит идее социализма, то пусть он в организационном порядке идет под нож. Мы распространим, так сказать, принудительную красоту, потому что у нас, слава Богу, общественное выше личного и каждый отдельный человек обязан подчиниться воле широких масс.
- Ты знаешь, Сонька, - сказал Ваня Праздников, весело глядя на Понарошкину, - этот придурок еще предлагает ввести искусственное... ну, как это сказать, продолжение рода, что ли.
- А что, - отозвалась Соня, - я приветствую эту мысль. Чем меньше жизненной грязи, тем ближе социализм.
Обратной дорогой они играли в аббревиатуры; кто-то припоминал какую-нибудь непростую аббревиатуру, и требовалось отгадать, что она означала: минут десять, наверное, Ваня Праздников с Сашкой Завизионом бились над "бухкомотрядами", пока наконец Соня не объяснила, что эта аббревиатура обозначает отряды бухарских большевиков, которые воевали с эмиром за власть Советов.
Когда ребята вернулись в техникум, они первым делом зашли в помещение партячейки, чтобы позвонить по телефону 73-88 и проверить вредную байку о Маяковском. "На что жалуетесь?" - ответил им карамельный бас, такой знакомый по Политехническому музею, который развеял все давешние сомнения, и ребята были неприятно поражены.
Тут-то, то есть на выходе из помещения партячейки, Ваню Праздникова и настиг Павел Сергеевич Свиридонов; он отозвал Ваню в сторону и некоторое время зло на него смотрел, причем было видно, что в директоре совершается какая-то тягостная работа.
- "Хвосты" есть? - наконец незаинтересованно спросил он.
- Есть, - прямодушно ответил Ваня.
- Вот и ликвидировали бы лучше свои "хвосты", - вдруг прорвало Свиридонова, - учились бы лучше, как подобает юному гражданину Страны Советов, вместо того чтобы выдумывать разную чепуху! А то какие-то им мерещатся фантастические библиотеки, а по истории партии небось "уд"!
- По истории партии как раз "хор".
- Ну, усилили бы тогда общественную работу, - продолжал Павел Сергеевич на той же горячей ноте, - например, организовали бы в техникуме осоавиахимовскую ячейку, а то они заварят кашу, а ты расхлебывай, как дурак!
И с этими словами Свиридонов схватился за сердце, одновременно по-детски скривив лицо, словно он что-то непереносимо кислое проглотил.
- Неприятности будут, Праздников, большие неприятности! - в заключение сказал Свиридонов, превозмогая сердечный спазм.
Ваня недоумевал. Сначала он просто недоумевал, а потом стал проникаться мало-помалу страхом. Мало-помалу Ваня сообразил, что, видимо, Свиридонов передал кому-то из руководящих товарищей его пожелание насчет библиотеки в голове у Владимира Ильича, и эта идея вызвала резко отрицательную реакцию, и даже, может быть, в ней усмотрели угрозу самому светлому имени, этакое усмотрели идеологическое покушение на вождя. Если это действительно было так, то ему и вправду грозили крупные неприятности, уже потому хотя бы, что второкурсника Петухова недавно исключили из техникума всего-навсего за чтение декадентской белиберды. И Ваня стал жестоко корить себя за недальновидность, за политическое легкомыслие, которое в эпоху обострения классовой борьбы было равнозначно уголовному преступлению. Грядущая кара уже казалась неотвратимой, но у Вани и в мыслях не было как-нибудь увильнуть, спрятаться от карающих органов родимого государства, и даже если бы он был кругом и безусловно виновен перед народом, то отсидеть положенный срок почел бы священным гражданским долгом.
Домой Ваня Праздников явился вконец расстроенным; он походил немного по коридору, отравленному запахом стирки и еще, кажется, селедочного рассола, о чем-то поговорил с женой инженера Скобликова, потом лениво поел у себя в комнате кислых щей и несколько очнулся только тогда, когда мать вручила ему бидон, рубль денег и отправила в лавку за керосином.
Пройдя весь чердак и уже спустившись по деревянным мосткам примерно до половины, Иван вдруг увидел нечто такое, от чего у парня, что называется, сердце оборвалось: в том месте, где заканчивались мостки, стояла "маруся", то есть арестантский автомобиль, и прохаживался возле него, судя по всему, оперативный работник ОГПУ в отлично начищенных хромовых сапогах, в черном пальто и светлой кепке с большим козырьком, которая была сдвинута на глаза. Ваня мгновенно понял, что "марусю" прислали по грешную его душу, и он неожиданно для себя до такой степени напугался, что совершенно потерял голову и уже не отвечал за свои поступки. Поступки же его были именно таковы: он поставил бидон на доски, снял с себя пальтецо, которое свернул комом, перемахнул через поручни, сполз в вешние воды по столбу, подпирающему мостки, и поплыл к противоположному берегу, в одной руке держа над головой пальтецо, а другой рукой загребая воду; вода была студеной, от нее ломило ноги и перехватывало дыхание, так что Ваня едва доплыл.
Выбравшись на другой берег, он побежал по-над Яузой в сторону Богородских бань мимо помоек, покосившихся сараев, голубятен, небрежно сколоченных из вагонки, дырявых лодок, валявшихся кверху дном, добежал до металлического мостика, воротился по нему на низменный правый берег и только тогда перешел на шаг. Он долго бродил аллеями и просеками Сокольнического парка, намеренно забирая ближе к Стромынке, затем просушиться вздумал, сел на первую попавшуюся скамейку, и тут его обуяли мысли; мысли были панические, изнурительные и какие-то конченые, как безнадежный недуг. В сущности, дело было сделано - он бежал. Конечно, ему, как настоящему советскому человеку, следовало бы сдаться бригаде ОГПУ, потом по возможности обелить себя перед следствием и, на худой конец, получить по заслугам срок, но уж коли он бежал, коли он теперь отрезанный ломоть и без вины виноватый враг своего народа, то в том же духе надо было и продолжать, именно скрываться от органов, покуда все само собой не забудется или покуда его не схватят. Эта перспектива и захватывала Ивана своей экзотической новизной и одновременно вгоняла в скорбь, поскольку все-таки тяжело, несказанно тяжело было оказаться по ту сторону баррикад, среди непримиримых противников Соньки-Гидроплан и Сашки Завизиона, так тяжело, что вообще предпочтительнее всего было бы помереть. А тут еще поди чекисты за ним гоняются по Москве, благо он сбежал от них в самом, кажется, нелогическом направлении... "Чего теперь делать-то, делать-то чего?" - нервно спрашивал он себя и перебирал в уме спасительные пути. Можно было поехать к тетке в Житомир, да только органы в конце концов прознают про эту тетку, можно было отсидеться у крестного в Бирюлеве, да только и до крестного со временем доберутся, можно было махнуть в Сибирь и устроиться там на какое-нибудь строительство, но для этого требовались документы, а документов у него не было никаких...
Поднявшись со скамейки, Ваня накинул на себя материно пальто и побрел парком в сторону Сокольнической площади, опасливо глядя по сторонам. У пожарной каланчи он сел на трамвай, по обыкновению до отказа набитый публикой, потом, у Красных ворот, пересел на другой трамвай и сошел у Сретенского бульвара. Кругом как ни в чем не бывало сновали неопрятные пешеходы, красно-желтые вагоны трезвонили и противно скрипели на поворотах, лошади звонко цокали своими подкованными копытами, и даже ему встретилась большая компания ровесников, которые беззаботно хохотали на всю округу. "Вот как странно, - подумал Ваня, - биография загублена безвозвратно, неведомая рука вычеркнула меня из обыкновенной счастливой жизни, а кто-то может еще смеяться, словно ровным счетом ничего не случилось и безоблачные дни идут своим чередом..."