Николай Лесков - Колыванский муж
Однако мне в этот раз не суждено было кончить мою работу, потому что в окно ко мне влетело и прямо упало на стол письмо в траурном конверте, с очень резкими и, как мне показалось, чрезмерно широкими черными каймами по краям и крест-накрест.
Я вздрогнул и взглянул в окно, - от него тихо и молча отходила Аврора.
"Вестник смерти!" - промелькнули у меня в памяти ее слова.
Женщины, которая так предательски меня обманула и опошлила мою жизнь, не было больше на свете. Моя жена умерла так же гадко и скандалезно, как жила. О ее смерти меня извещала ее сестра, шедшая с нею некогда тем же беспорядочным путем, но более ловко воспользовавшаяся случаем, чтобы свернуть на торную дорогу приличий. Я с нею едва был знаком, но знал, что она притворщица и лицемерка. Как все неискренние люди, желающие казаться не тем, что они есть на самом деле, она пересаливала и была несносна в своем новом направлении точно так же, как была противна в прежнем. От этого, может быть, и траур на ее конверте был слишком жирен для обозначения горя. Известительное письмо носило те же следы неумеренности: она писала, что ее сестра "довела себя до крайних положений и сама прекратила свою жизнь бестрепетною рукою". Затем шло описание самого этого происшествия и потом выражение участия ко мне: "Вы свободны, и да благословит вас Бог большим счастием, чем вы имели".
Я, как гоголевский городничий, мог тоже сказать: "Боже благослови, а я не виноват". Но, как бы там ни было, - я свободен, во второй раз свободен, и теперь я уже умею ценить свободу и ее не процыганю.
И первая мысль, которая явилась в моей голове вслед за сознанием моей свободы, была мысль о том, как я должен повести себя с этим известием перед "колыванским семейством".
Скрывать это от них я бы не хотел, но мне казалось неловко и сообщать об этом баронессе. Печаль в моем лице была неуместна, равнодушие - глупо, а радость - противна. Другое дело девицы: они молоды, и я с ними короче.
Аврора проходила с книгою со своего гамака. Я ее позвал. Она остановилась.
- Не поставьте себе в труд пробежать это письмо. Она посмотрела на листок и не приняла его, а спросила:
- В чем дело?
Я неловко и застенчиво сообщил ей новость. Аврора выслушала ее так спокойно, как будто она это знала, и отошла, не сказав мне ни одного слова. Непосредственно затем она вошла в дом, и через минуту оттуда, из залы, послышались трудные упражнения на скрипке. За ними служанке не слыхать было, как снова ударил дверной молоток. Я пошел и открыл двери.
Это возвратились баронесса и Лина. У Лины развязалась и упала одна из ее покупок. Я ее поднял и стал завязывать. Баронесса тем временем вошла в дом, а мы остались вдвоем на дворе.
Стоя на одном колене и на другом обвязывая развязавшийся узел, я почти безотчетно достал из кармана полученное письмо и сказал: "Пожалуйста, прочтите", а сам опять опустил глаза к узлу и когда поднял их, то увидал, что за минуту перед этим свежее и спокойное лицо Лины было покрыто слезами.
Она поспешно сунула мне назад письмо, воскликнула: "Gott! О Gott!" {Боже! О боже! - нем.} и скрылась в доме. Аврора теперь стояла у окна, и я видел ее белую маленькую руку и тонкие пальцы, красиво державшие смычок, выводивший фугу.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Я никогда не желал никому зла. Да; никому, и потому не желал и смерти моей мучительнице и не ожидал, что это случится. Еще более я считал бы за отвратительную гадость мечтать о свободе, пока эта женщина была жива; но "ведь воля дорога и птичке", а тем более молодому человеку, каким я был тогда, семь лет тому назад. Я чувствовал, что у меня опять есть перья в крыльях, есть шанс на долю счастья в жизни, но мне было странно, что вместе с этим оживляющим меня сознанием я чувствовал мертвящую немощь перед тем, что мне надо объявить свою новость баронессе.
Как? в каких выражениях я ей скажу это?
Я ее так уважал и так дорожил ее мнением, что не мог придумать, каким образом это выразить так, чтобы не вышло ни непристойной радости, ни неуместного и притворного сокрушения. Но я над этим напрасно ломал голову: мне вовсе и не пришлось говорить об этом баронессе; но у меня также и не оставалось места ни для подозрения, что она этого не знает, ни для недоумения, как она к этому относится.
За столом у нас был такой обычай, что, прежде чем сесть на свои места, все становились на минуту за своими стульями и брались руками за их спинки. Баронесса на короткое мгновение поникала головою. Все мы знали, что она в это мгновение произносила мысленно короткую молитву. Лина тоже следовала примеру матери. Я и Аврора не наклонялись. Это никого не раздражало и не обижало. Здесь понимали, что верить и не верить - это не во власти человека, и о вере не спорили, а прямую искренность умели уважать выше притворства. Потом Лина снимала крышку с суповой вазы, и мы садились, а баронесса начинала нам раздавать налитые ее рукою тарелки.
Нынче это произошло не так. После того как баронесса нагнула в молчании свою голову, она ее подняла и, не отодвигая, по обыкновению, своего стула, взглянула вверх и произнесла вслух:
- Прости всех и убели их грехи твоею кровию.
Лина сказала "Аминь", и они все - мать, дочь и Аврора - взглянули на меня и сели.
Обед прошел своим чередом. Я все понял. Порою мне думалось: зачем они, протестантки, молились за умершую? Потом мне подумалось, что это они молились и за меня и за других, "за всех". Мне припомнились первые дни и первые разговоры в этом дорогом мне колыванском семействе, и тогдашний вздох баронессы, и ее слова: "Спаси нас от них, но и их спаси от нас, потому что и мы слишком мало делаем или ничего не делаем".
Какая гармония чувств и ощущений! Какая во всем этом деликатность, и грация, и теплота, и ширь, и свобода! Кто мог бы устоять против тихого, но неодолимого обаяния этого круга, исполненного благодати! Конечно, не я. Если бы я в ту пору, несмотря на мою молодость, в двадцать пять лет не был уже нравственным калекою, с изломанной и исковерканной прошедшею жизнью, - я бы, конечно, занесся мечтами и, может быть, возмнил бы себя вправе претендовать на более тесное сближение с этим семейством. Но Провидение дало мне каплю рассудка и каплю честности; я знал всю разделяющую нас бездну, я понимал их недосягаемую для меня чистоту и свою омраченность. Что бы там ни заговорил за меня какой-нибудь софизм, я все-таки был виноват, я путался в недостойных историях, водился с безнравственными людьми, и волей-неволей ко мне все-таки прилипла грязь моего прошедшего. Я знал, что я ни о чем не смею думать и что мне нет, да и не нужно поправки; но тем не менее я вспомнил теперь, что я здесь не крепок, что я тут чужой, что эти прекрасные, достойные девушки непременно найдут себе достойных мужей, и наш теперешний милый кружок разлетится, и я останусь один... один...
"Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!"
Окончив обед, я подошел к баронессе, чтобы поблагодарить ее, и, целуя ее руку, тихо сказал ей:
- Не прогоняйте меня никогда от себя!
Она мне отвечала рукопожатием.
Что же дальше скажу? Дальше случилось именно то, о чем я не смел и думать, как о высшем и никогда для меня недосягаемом счастье. Следующей весной я был мужем Лины - счастливейшим и недостойным мужем самой святой и самой высокой женщины, какую Бог послал на землю, чтобы осчастливить лучшего человека. И это Божие благословение выпало на мою горькую долю... и я... я... его теперь утратил, как неразумный зверь или как каторжник. Я не могу жить... я должен себя убить... Я не могу... Но я вам доскажу все, чтобы вы знали, что я наделал и что во мне происходит.
Возвращаюсь к порядку.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Все это произошло радением кузины Авроры, в которой, бог ее знает, какое биение пульса и какое кровообращение. Глядя на нее, иногда можно зафантазироваться над теориями метапсихоза и подумать, что в ней живет душа какой-то тевтобургской векши. Прыг туда, прыг сюда! Ей все нипочем. У нас так долго живут в общении с немцами и так мало знают характеры немецких женщин. То есть, я говорю, знают только одну заурядность. У этой же все горит: одна рука строит, другая - ломает, а первая уже опять возводит что-то заново. Ходит по залу с своею скрипкою и все фуги, и фуги... Всем надоела! Случилась надобность ее о чем-то спросить. Вхожу и спрашиваю. Видит - и ни слова не отвечает: идет прямо, прямо на меня, как лунатик, и вырабатывает свою фугу. Пришлось то же самое во второй раз - и опять результат тот же самый. Зато в третий раз нечто совсем особенное: шла, шла, играла, вела фугу, и вдруг у самого моего уха струна хлоп - и завизжала по грифу.
- Лопнуло терпение! - говорю.
- Да! - отвечает. - Когда же вы, наконец, соберетесь?
- Что?
- Сделать Лине предложение!
- Я?! делать предложение!.. Лине!!!
- Да, я думаю, - вы, а не я, и никто другой за вас.
- Да вы вспомните, что вы это говорите! - О, я все помню и все знаю.
- Разве я смею думать... разве я стою внимания Лины!