Михаил Салтыков-Щедрин - Том 4. Произведения 1857-1865
И вслед за тем звучным голосом запел:
Спи, ангел мой, спи, бог с тобой!
Иван Павлыч в ту же минуту кинулся, чтобы наказать дерзкого, но он уже исчез.
— Кто такой? кто такой? — спросил Вологжанин у полицейского, стоявшего у ворот сада, и получил ответ, что незнакомец не кто другой, как ужасный форштмейстер Махоркин, о котором в городе ходили самые загадочные и разноречащие слухи.
VI
Ужасный напитан Махоркин
История наша относится к тем блаженным временам, когда лесничие назывались еще форштмейстерами. Тогда было очень просто. Лесничие не представляли собою сонмища элегантных молодых людей, щеголяющих друг перед другом красотою манер, но набирались большею частью из людей всякого звания и имели познания по своей части весьма ограниченные, а именно, были убеждены, что сосна, например, никакого иного плода, кроме шишки, не производит, да и эту шишку, по большей части, смешивали с еловою, потому что сведение свое почерпали исключительно из пословицы: «Не хочешь ли шишки еловой?» Повторяю, что в то время было очень просто. Лесничий не говорил имеющему до него касательство: «Mon cher[45], приготовь мне к завтрашнему числу триста рублей, потому что, в противном случае, я тебя, mon ami[46], под суд упеку», а обращался к нему с следующею речью: «Если ты, такой-сякой, завтра чем свет мне три целковых не принесешь, то я тебя как Сидорову козу издеру». И ежели на стороне нынешнего времени стоит просвещение и женоподобная утонченность манер, то нельзя не согласиться, что старые времена имели за себя энергию и какую-то чрезвычайно приятную простоту форм.
Павел Семеныч Махоркин, по необыкновенной цельности и непосредственности своей природы, не может быть сравнен ни с кем, кроме Теверино. Разница между им и знаменитым героем романа того же имени заключалась, собственно, в том, что Павел Семеныч происходил от родителей русских и, по формулярному списку, значился в числе приказнослужительских детей. Никто не знал, каким образом достиг он звания форштмейстера; известно только, что однажды встретили его гуляющим по улице в форштмейстерской амуниции, а откуда он явился и по какому случаю попал в Крутогорск — этой тайны не могла проникнуть даже закаленная в горниле опыта любознательность крутогорцев. По этой причине существовали про него самые разнообразные толки. Одни уверяли, что у него не только нет, но никогда не было ни отца, ни матери. Другие шли далее и рассказывали, что в ночь, предшествовавшую тому дню, в который в первый раз был замечен Махоркин на улице, вдруг разразилась над Крутогорском буря, и небо, осветившись на мгновение багровым светом, изрыгнуло из себя огненного змия, который и упал в трубу дома вдовы коллежской секретарши Шумиловой, а поутру оказался там Махоркин. Третьи шли еще дальше и утверждали, что со времени необъяснимого появления Махоркина в Крутогорске весь крутогорский край, до того времени благодатный, несколько лет сряду был поражаем бездождием, причем в воздухе пахло гарью и тлением и летали неизвестной породы хищные птицы, из которых одну, впоследствии времени, к всеобщему удивлению, опознали в лице окружного начальника Виловатого.
Махоркин, как нарочно, всем своим поведением как бы подтверждал эти догадки; он не только не старался рассеять окружавшее его облако таинственности, но, напротив того, все более и более сгущал его. Имея в вышину два аршина и четырнадцать вершков и в отрубе* полтора аршина, он гордо прохаживался по улицам города Крутогорска в демикотоновом сюртуке, в медвежьей шапке на голове и с толстою суковатою палкой в руке и однажды на замечание батальонного командира о том, что строевая служба не терпит такого разврата, молча показал ему такого сокрушающего размера кулак, каким, всеконечно, не пользуется ни один в мире фельдфебель. Не было в Крутогорске ни зверя, ни человека, который бы не сворачивал с дороги или не жался бы к стене, завидев Махоркина, шагающего с своим неизменным товарищем — суковатою палкою. Он же проходил мимо мерным и медленным шагом, не моргнув и не улыбнувшись и нисколько, по-видимому, не замечая оказываемых ему знаков истинного уважения и преданности. Как проводил он время в квартире своей — это была тайна между ним и небом, потому что, хотя и был один человек, который пользовался его доверенностью, но и тот и краснел, и бледнел, и дрожал, когда кто-нибудь, хотя стороной, заводил при нем речь о Махоркине. Человек этот был не кто другой, как известный нам Петр Васильич Рогожкин[47], знаменитый собеседник Горехвастова. Он один имел завидное право услаждать одиночество Махоркина, ему было однажды навсегда сказано, что если он хоть невзначай, хотя во сне выскажет кому-нибудь о том, что делается в четырех стенах дома Шумиловой, то в двадцать четыре часа должен будет выехать за пределы Крутогорской губернии. Между тем, в действительности, в доме Шумиловой не происходило ничего сверхъестественного. Обыкновенно Махоркин, восстав поутру от сна, немедленно посылал за Рогожкиным и, по приходе последнего, запирал наглухо все окна и двери. И тогда начиналась у них молчаливая, сердечная беседа, которая наводняла сердце Махоркина целыми потоками жгучих радостей. Молча подавал он Рогожкину гитару и молча же садился против него, упираясь в колена локтями и поддерживая ладонями свою голову. Рогожкин был мастер играть на гитаре и охотно пел русские песни под звуки ее. Голос у него был немудрый, сиповатый и жиденький, а пел он все-таки хорошо; казалось, вся его маленькая душа поселялась исключительно в русскую песню, и от этого самого он сделался неспособным ни на что другое. Маленькие глаза его, которые я однажды уже уподобил глазам пшеничного жаворонка*, изображаемым можжевеловыми ягодами, теряли свой ребяческий глянец и принимали благодушно-грустное выражение. Начинал он обыкновенно с «Дороженьки»*, потом переходил к «Исполать тебе, зеленому кувшину», потом запевал «Веселая беседушка, где батюшки нет», потом «Уж как пал туман», и так далее, пока не истощался весь репертуар. По окончании Рогожкин клал гитару на стол и, в одну минуту превращаясь в пшеничного жаворонка, молча ожидал последствий, потому что говорить ему было раз навсегда строго запрещено. Махоркин, в свою очередь, вставал, молча крутил усы, молча проводил рукою по волосам и молча же переходил несколько раз комнату из одного угла в другой. Что происходило в душе его в это время — неизвестно, но, вероятно, нечто не совсем обыкновенное, потому что лицо его бывало бледно и покрыто испариной. Наконец, как бы очнувшись, он замечал покорную, но все-таки плотоядную фигуру Рогожкина и отправлялся к шкапу, откуда вынимал графин с водкой и кусок колбасы, и ставил все это на стол. По утолении голода и жажды Рогожкин садился на прежнее место, а Махоркин вынимал из футляра чекан (род кларнета) и начинал насвистывать на нем те же русские песни.
Таким образом проводилось время до обеда, если не встречалось препятствий со стороны службы. Перед обедом Махоркин выходил в своем оригинальном костюме совершать обычное путешествие по улицам, а Рогожкина отпускал на несколько часов домой, потому что в публике не желал быть видим даже в его обществе. После обеда опять являлся Рогожкин, и домик снова оглашался песнями до позднего вечера, после чего Павел Семеныч опять уходил путешествовать, и затем, возвратясь домой, прочитывал одно место из Брюсова календаря*, и именно то, где сказано: «Рожденные под сею планетою бывают нрава кроткого, но угрюмого, наружности неприятной, а потому в любовных делах удачи не имеют…» Перечитав неоднократно эти строки, Махоркин задумывался, несколько раз вздыхал и окончательно ложился спать.
Казалось бы, в этом образе жизни не было ничего предосудительного, однако ж Махоркин скрывал его. Какая была причина этой скрытности? была ли она следствием особенного рода самолюбивой застенчивости, столь часто составляющей удел людей, сильно развитых физически? Была ли она результатом долговременного служения в пехотной службе, сопряженного с ней квартирования по деревням и приобретенной, вследствие того, дикости нрава, которая заставляет чуждаться людей потому только, что они люди, а не звери? Не было ли, наконец, на совести этого человека какого-нибудь происшествия, которое раз навсегда наложило железную свою руку на все его пожелания и помыслы? По неимению дара тонкого анализа, я не берусь решать эти вопросы, но могу удостоверить, что в настоящем Махоркина не имелось ничего другого, кроме описанного выше.
Понятно, однако ж, что человек с такими мрачными привычками должен был производить потрясающее влияние на окружающих его людей. Понятен делается также ужас Порфирия Петровича и Софьи Григорьевны, когда они узнали, что любимое их детище имело несчастие обратить на себя благосклонное внимание ужасного человека, который в целом городе известен был не иначе, как под названием «феномена».