Нина Габриэлян - Хозяин Травы
Входная дверь хлопнула. В комнату ввалилась соседка Татьяна:
- Пал Сергеич, ты тараканов морить будешь?
- Тараканов? Но у меня нет тараканов.
- Нету? Значит, будут, - обещает она. - Ой, это чегой-то у тебя по стенкам развешано? Ну и страхуилы! А чего это-то твоя выскочила как ошпаренная? Даже дверь не закрыла. Вот я и думаю, дай-ка загляну. Кстати, ты ее уже прописал? А то участковый интересуется.
- С вашей подачи интересуется?
- А хотя бы и с моей. Без прописки не положено. А раз не родственница, так и не пропишут. Аль ты жениться на ней надумал?
- Да вам-то какое дело? Может, и надумал.
- Ну-ну. Чего ж не жениться? Красавица хоть куда. Ой, тесто убежит.
И входная дверь снова хлопает.
Полина вернулась поздно. Она смотрела на меня затравленным взглядом, но сквозь эту затравленность пробивался некий вызов и какая-то тупая ирония. Мне, изучившему ее лицо до малейших нежных прыщиков, это ее выражение было не очень понятно.
- Где ты была? - спросил я. Может быть, резче, чем было надо.
-У Аркадия Ефимовича. Он зовет меня переехать к ним, - выпалила она и жадно вгляделась в мое лицо.
- Переехать? Почему бы не переехать.
Я почувствовал неприязнь к ней. Она вдруг сделалась мне гадка и непонятна. Я перевел взгляд на ее руки. Они вели себя странно: то елозили друг по другу, то замирали где-то на уровне живота и снова затевали свою неприятную возню. Мне захотелось уйти. И вдруг я перехватил ее взгляд. В нем не было уже ни иронии, ни вызова, одна лишь жалкая растерянность. Губы ее дрогнули, искривились - и, звучно всхлипнув, она бросилась ко мне... Я гладил ее вздрагивающие плечи, целовал детский лоб... Никогда в жизни не доводилось мне испытать такого наслаждения. Ни одна взрослая женщина не могла мне его дать. В постели с ними я всегда чувствовал себя как на выставке достижений народного хозяйства. "Ну-ка, ну-ка, - как бы говорил мне их взгляд, - посмотрим, на что ты способен". И у меня оставалось такое ощущение, будто не я обладал ими, а они - мной.
Но эта девочка, этот испуганный взгляд, эти слабые покорные руки, льнущие к моим плечам, эти стиснутые коленки, я мягко раздвигал их - "не бойся, не бойся, я постараюсь, чтобы не больно", это растерянное "ой, мамочки", когда я наконец-то вошел в нее!
После свадьбы у нас началась вакханалия покупок. Мы приобрели соковыжималку, миксер, утюг какой-то особой конструкции. Зачем-то купили немецкие чашки. У меня были китайские, но она с таким жаром убеждала меня в превосходстве немецкого фарфора над китайским и так умоляюще смотрела на меня, что отказать ей было просто невозможно. Впрочем, деньги у меня были, я только что перевел безразмерный эпос одного маленького южного народа, и гонорар за него превзошел все мои ожидания. Так что я мог позволить себе быть щедрым и покупал почти все, что ей нравилось. А ей нравилось многое. Она с удовольствием играла во взрослую замужнюю женщину. Правда, иногда я отказывал ей. Не из жадности, а потому, что мне нравилось, когда она упрашивала меня. В такие минуты я особенно любил ее. Впрочем, я отказывал редко, стараясь не допустить перебора, тщательно дозируя это возбуждающее средство. Я сам выбрал и купил ей в магазине для новобрачных пушистый голубенький халат. Она хотела другой - красный, эластичный, но я счел его недостаточно эротичным. Зато голубая чешская пижамка с розовыми цветами и завязочками у щиколоток пришлась по вкусу нам обоим. И, возвращаясь вечером домой - я иногда ходил в гости один, специально, из воспитательных соображений давая ей понять, что есть сферы, в которые ее рано еще вводить, - я мечтал о том, как сорву с нее эти пижамные штанишки.
Вскоре мне повсюду стали попадаться скомканные листочки бумаги. Они наивно высовывались из калошницы, из стаканчика для зубных щеток, падали на меня из кухонного шкафчика. Я брал их съеженные тельца, и под моими руками они доверчиво раскрывались и оказывались очередным Полининым сновидением. Они так и назывались - "Сновидение Э I", "Сновидение Э 2"... Это были яркие видения, в них жарко и густо желтели цветы золотые шары, тонко звенели осы и девочки в синих платьицах катили сквозь языческий зной легкие алюминиевые обручи, а за ними гонялись кузнечики с большими животами. Странная ритмика то ли стихи, то ли проза, яркие вскрики созревших плодов, сухой и жаркий запах корицы... Похоже, она не знала разницы между цветом и звуком. Вряд ли это можно было напечатать, уж больно они были необычные, и я предложил ей попытаться немножко попереводить.
Это были счастливые дни. Скорей, скорей, вверх по лестнице, ближе, ближе, еще ближе - и вот уже сумрачно чернеет обитая дерматином дверь, влажно сверкает белая кнопка звонка, и не успеваю я нажать на него, как дверь распахивается и в залитом желтым светом дверном проеме - она, в голубеньком халате, с рыжими завитушками вокруг головы, и между нами начинается тонкая игра: она делает вид, что вовсе и не ждала меня под дверью, так, случайно оказалась, и я притворяюсь, что верю в ее нехитрую игру, и упорно не замечаю белого листочка в ее руке, который ей не терпится мне показать.
Это были счастливые дни. Мне нравилось руководить ею. Она оказалась очень способной. Схватывала все на лету. Я улыбался какой-нибудь ее особо удачной строчке, и в ответ она вспыхивала улыбкой. Я хмурился, и она покорно копировала мою мимику.
Я уже начал ее потихоньку печатать, то пару переводов в одном сборничке, то троечку - в другом... Как вдруг в нашем издательстве объявили конкурс на лучший перевод Анны де Ноай. И она решила принять в нем участие. Я до сих пор хорошо помню первые строчки стихотворения, которое она выбрала:
Pauvre faune, qui va mourir,
Refletes - moi dans tes prunelles.
Et fait danser mon souvenir
Entre les ombres eternelles.
(Бедный умирающий фавн,
отрази меня в своих зрачках
и заставь танцевать воспоминание обо мне
среди вечных теней.)
Я уже предвкушал удовольствие от совместной работы, как она будет показывать мне первые робкие наброски, а я буду делать замечания, как вдруг натолкнулся на сопротивление. Это было невероятно, но в ответ на мое "ну, давай посмотрим, что там у тебя получается" она, вместо того чтобы, как обычно, протянуть мне листок с начатым переводом, вдруг испуганно вздрогнула и прикрыла листок книжкой. Это была нелепая сцена: я тянул листок к себе, она крепко прижимала его книжкой к столу. "Да что с тобой?" Я все еще думал, что это шутка. Но это была не шутка. Лицо ее дернулось, и на нем установилось выражение, какого я давно у нее не видел, выражение тупого упрямства.
- Я сама, - сказала она.
-Что - сама?
- Сама хочу переводить!
Я был потрясен - мою помощь отвергали, в моих советах не нуждались. И главное - это идиотское выражение лица. Все же у меня хватило ума не настаивать.
- Очень хорошо, - сказал я, - я давно этого ждал, малышка взрослеет.
Она просияла:
- Ты не обиделся? Правда не обиделся? Понимаешь, я должна сама...
- Ну что ты, какие обиды! Работай, малыш, работай.
Я отечески погладил ее по голове и удалился на кухню. Сама!
Ночью в постели она свернулась калачиком, закинула одну ногу мне на бедро, а головой уткнулась мне в подмышку. Это была ее излюбленная поза, я всегда подшучивал над тем, как хорошо она вся вписывается в меня. Я медленно провел рукой по ее бедру, прихватывая пальцами край коротенькой ночной рубашки, заворачивая ее кверху. "Ну, как там твой перевод?" - осведомился я и тотчас почувствовал, как насторожилось ее тело. "Нормально", - ответила она. - "Не хочешь мне показать?" - "Потом". - "Когда потом?" - "После конкурса". - "После конкурса?" Лицо ее напряглось, и я вновь увидел на нем выражение тупого упрямства. "Поцелуй меня", - сказало это тупое лицо. Я поцеловал. Потом еще и еще. Но, увы, тело мое оставалось безучастным. Я целовал ее и в ужасе чувствовал, что бессилен. "Ничего, ничего, не расстраивайся, это бывает", - шептала она. Уничтоженный, я сполз с нее. Тупое лицо смотрело на меня, и завитушки вокруг него топорщились, рыжие, неприятно мягкие. "Поцелуй меня, - шептало это тупое лицо, - поцелуй, поцелуй", и лампа горела, красный торшер, и освещала это рыжее, наглое лицо. Но я не хотел его целовать, я хотел, чтобы оно перестало быть таким тупым, отторгающим меня. И я ударил его локтем. Оно отпрянуло, оно не поняло, что я нарочно, я так ударил, будто случайно задел, но оно все равно испугалось и стало меня отталкивать. Две руки выросли у него по бокам, и они отталкивали меня, эти слабые отростки - руки, и тогда немощная часть моего тела вдруг ожила - и я ворвался в нее. Я втискивал ее в тахту, расплющивал, сокрушал никакой дистанции, никакой! И во сне я гнался за ней по извилистым коридорам, а она с тихим смехом ускользала от меня, пряталась за какими-то пыльными трюмо, и я успевал разглядеть только ее рыжий затылок. "Стой, кричал я, - стой!" И вдруг понял, что не сплю. Постель была пуста. Я надел тапочки и стал красться на кухню.
Она сидела за кухонным столом, держа перед глазами что-то белое, и беззвучно шевелила губами. Сперва я решил, что она плачет и это носовой платок. Но это был не платок. "Бедный фавн, - бормотала она, - бедный фавн". Половица скрипнула у меня под ногой, но она не услышала, полностью уйдя в свой перевод. Усатый таракан с блестящей спинкой выполз на середину кухни. За ним второй, третий... Татьяна была права, у нас действительно завелись тараканы.