Александр Грин - Том 5. Золотая цепь. Рассказы 1916–1923
Но прежде я укажу вам вещь, какую единственно угрожали разбить щипцы, единственно – потому, что на каминной доске более ничего не было.
Я говорю о небольшой фарфоровой статуе, изображавшей бегущего самурая, с рукой, положенной на рукоять сабли. Нечего говорить, что японцы вообще неподражаемы в жизненности этих своих изделий.
Желтое лицо с острыми косыми глазами и свисавшими кончиками черных усов, под которыми змеилась тонкая азиатская улыбка, так естественно отражало угрожающее движение тела, что хотелось посторониться. Он был в шитом шелками и золотом кимоно. За драгоценным поясом туго торчали две сабли. Левая нога, с отставшей от туфли пяткой, была как раз в том вытянутом положении, какое видал я в пьесе «Куросиво», где японский артист, пав, ловит бегущего врага за ногу.
Более нечего сказать об этой небольшой статуе, – уже мое внимание было отвлечено коротким и странным разговором.
– В конце концов, это – ребячество, – сказал мужчина, сев рядом с той, кто продолжала смотреть на самурая с задумчивой насмешливостью. – Ее можно убрать, Эта.
– Нет. – Женщина засмеялась, выразив смехом что-то обдуманное и злое. – Он хотел, чтобы подарок стоял здесь, в этой гостиной. Тем более, что он связал с ним себя.
– То есть?
– Но, боже мой, пусть он смотрит, если ему так хочется, на меня с тобой глазами этого идола. Впрочем, ему никогда не везло в подарках; он покупает то, что нравится ему, а не мне.
– Не это же он хотел сказать?
– Тебе ли упрекать меня, Дик? Но я часто не знаю сама, что делаю, я слишком люблю тебя и ненавижу его. Но он скоро, – о! – слишком скоро, – вернется!
– Не думай, Эта. Пока мы вместе – сейчас.
– Но он сумел отравить это «пока». – Она взяла сумочку, где лежало письмо, расправила его на коленке и, подняв, стала читать тем тоном, каким читают газету:
«С некоторых пор меня все более тревожат, смущают мысли о тебе. Уже год, как мы расстались. Но нужно окончить дела, в них наше будущее. Я вижу, дорогая, странные и дерзкие сны: тебя целует другой… прости, но это лишь сон… Твои письма нервны и коротки. Я приеду через месяц. Посылаю тебе старинную статуэтку самурая, купленную мной на аукционе, – вместо меня посылаю ее, так как долго с чувством свидания рассматривал эту вещь, зная, что твои глаза также увидят ее. Но я не умею сказать, что чувствую. Да сохранит и защитит тебя этот воин, как если бы я сам был с тобой».
– Я вижу только, – сказал Дик, – что твой муж, Эта, пламенно любит тебя. И он сильно тоскует. Прости мою вспышку и… щипцы.
Я смотрел. Они встали, обнялись, и я отступил со смущением, так как поцелуй был хорош. Что бы ни делали эти люди, – они любили друг друга. Неожиданно свет погас.
Обманывал меня слух, или то твердило естественное мое волнение, но я чувствовал шорох, шепот, дыхание двух, – и чувствовал, что теперь там свой и все отрицающий мир. Вдруг крик нарушил эту страстную тишину, – мертвящий, рассекающий душу вопль.
Я вздрогнул; лед и огонь смешались в моей душе. Еще теперь, по пугающему звуку воспоминания, я вижу, как страшен был этот цепляющийся всем отчаянием своим за тьму крик существа, рухнувшего под ноги ужасу.
Он смолк, повторился, перешел в стон и исчез. Затем послышалось странное сухое и жесткое сцепление звуков в которых решительно ничего нельзя было понять.
Довольно было мне и того, что перенес я до этого крика до этой сцены, окончившейся так потрясающе мрачно. Не думаю, чтобы тряс я дверь, соображая, что-либо в те головокружительные мгновения. Но я сломал и распахнул дверь.
С помощью спичек я разыскал выключатель и осветил спокойно-роскошную комнату, где за поцелуем промчался и угас крик. Они лежали крест-накрест. Но я больше не мог рассматривать эту трепещущую, почти живую смерть, залитую кровью, еще лишь минуту назад цветущую розами и огнем. И я бежал в тьму, но где блуждал и где был – не знаю.
Как рассвело – бред кончился, и, в тысячный раз давая клятву не злоупотреблять более кокаином, я, дрожа от усталости и тоски, грелся вином в кафе, из окна которого видны были заставы и фермы.
Я сидел и вспоминал то, что рассказал вам, и вспомнил о том снова, со всей яркостью вторичного переживания, когда, уже днем, с ужасом споткнулся в газете о заголовок: «Загадочное убийство в Кунст-Фише».
Не столь отменно разрабатывая факты, ибо они, наверное, были подчинены приличию, сообщение детально останавливалось на характере ран, имеющих точный вид сабельных ударов, нанесенных сильной и холодной рукой.
Что было думать об этом? Но была выражена надежда, что экстренное возвращение Ван-Форта, мужа убитой женщины, «прольет свет» на ставящее в тупик происшествие, – я не помню где еще я читал подобное выражение в таком же лишенном ограбления и всяких следов случае. Однако никто не может принудить людей «думать лишнее» – о чем упомянул я в начале этих страниц.
Мое сердце полно смирения, и я благодарю судьбу за взгляд, каким иду мимо точек и запятых среди строк.
Пропавшее солнце*
Страшное употребление, какое дал своим бесчисленным богатствам Авель Хоггей, долго еще будет жить в памяти всех, кто знал этого человека без сердца. Не раз его злодейства – так как деяния Хоггея были безмерными, утонченными злодействами – грозили, сломав гроб купленного молчания, пасть на его голову, но золото вывозило, и он продолжал играть с живыми людьми самым различным образом; неистощимый на выдумку, Хоггей не преследовал иных целей, кроме забавы. Это был мистификатор и палач вместе. В основе его забав, опытов, экспериментов и игр лежал скучный вопрос: «Что выйдет, если я сделаю так?»
Четырнадцать лет назад вдова Эльгрев, застигнутая родами в момент безвыходной нищеты, отдала новорожденного малютку-сына неизвестному человеку, вручившему ей крупную сумму денег. Он сказал, что состоятельный аноним – бездетная и детолюбивая семья – хочет усыновить мальчика. Мать не должна была стараться увидеть или искать сына.
На этом сделка была покончена. Утешаясь тем, что ее Роберт вырастет богачом и счастливцем, обезумевшая от нужды женщина вручила свое дитя неизвестному, и он скрылся во тьме ночи, унес крошечное сердце, которому были суждены страдание и победа.
IIКупив человека, Авель Хоггей приказал содержать ребенка в особо устроенном помещении, где не было окон. Комнаты освещались только электричеством. Слуги и учитель Роберта должны были на все его вопросы отвечать, что его жизнь – именно такова, какой живут все другие люди. Специально для него были заказаны и отпечатаны книги того рода, из каких обычно познает человек жизнь и мир, с той лишь разницей, что в них совершенно не упоминалось о солнце.[4] Всем, кто говорил с мальчиком или по роду своих обязанностей вступал с ним в какое бы ни было общение, строго было запрещено Хоггеем употреблять это слово.
Роберт рос. Он был хил и задумчив. Когда ему исполнилось четырнадцать лет, Хоггей среди иных сложных забав, еще во многом не раскрытых данных, вспомнив о Роберте, решил, что можно, наконец, посмеяться. И он велел привести Роберта.
IIIХоггей сидел на блестящей, огромной террасе среди тех, кому мог довериться в этой запрещенной игре. То были люди с богатым, запертым на замок прошлым, с лицами, бесстрастно эмалированными развратом и скукой. Кроме Фергюсона, здесь сидели и пили Харт – поставщик публичных домов Южной Америки, и Блюм – содержатель одиннадцати игорных домов.
Был полдень. В безоблачном небе стояло пламенным белым железом вечное Солнце. По саду, окруженному высокой стеной, бродил трогательный и прелестный свет. За садом сияли леса и снежные цепи отрогов Ахуан-Скапа.
Мальчик вошел с повязкой на глазах. Левую руку он бессознательно держал у сильно бьющегося сердца, а правая нервно шевелилась в кармане бархатной куртки. Его вел глухонемой негр, послушное животное в руках Хоггея. Немного погодя вышел Фергюсон.
– Что, доктор? – сказал Хоггей.
– Сердце в порядке, – ответил Фергюсон по-французски, – нервы истощены и вялы.
– Это и есть Монте-Кристо? – спросил Харт.
– Пари, – сказал Блюм, знавший, в чем дело.
– Ну? – протянул Хоггей.
– Пари, что он помешается с наступлением тьмы.
– Э, пустяки, – возразил Хоггей. – Я говорю, что придет проситься обратно с единственной верой в лампочку Эдисона.
– Есть. Сто миллионов.
– Ну, хорошо. – сказал Хоггей. – Что, Харт?
– Та же сумма на смерть, – сказал Харт. – Он умрет.
– Принимаю. Начнем. Фергюсон, говорите, что надо сказать.
Роберт Эльгрев не понял ни одной фразы. Он стоял и ждал, волнуясь безмерно. Его привели без объяснений, крепко завязав глаза, и он мог думать что угодно.
– Роберт, – сказал Фергюсон, придвигая мальчика за плечо к себе, – сейчас ты увидишь солнце – солнце, которое есть жизнь и свет мира. Сегодня последний день, как оно светит. Это утверждает наука. Тебе не говорили о солнце потому, что оно не было до сих пор в опасности, но так как сегодня последний день его света, жестоко было бы лишать тебя этого зрелища. Не рви платок, я сниму сам. Смотри.