Борис Зайцев - Земная печаль
Увидев Христофорова, она улыбнулась. Наталья Григорьевна подняла на него свои светлые, несколько выцветшие глаза. Он подошел к ним.
— А я думала, — сказала она, протягивая руку, — что вы не соберетесь. Значит, и вы пустились в свет. С вашим-то затворничеством, туда же…
Она засмеялась.
— Вы знаете, — обратилась она к соседке, — Алексей Петрович одно время проповедовал полное удаление от мира, как бы сказать, полумонашеское состояние.
Соседка взглянула на него холодновато и ответила:
— Вот как!
Их познакомили. Она называлась Анна Дмитриевна. Христофоров сел на край кресла и сказал:
— Одно время действительно я жил очень замкнуто. Но теперь — нет. Вы знаете, Наталья Григорьевна, эту весну я, напротив, даже много выезжал.
Анна Дмитриевна вдруг засмеялась.
— Отчего вы так странно говорите? Точно… — она продолжала смеяться, — простите, но мне показалось… как‑то по–детски…
Христофоров слегка покраснел.
— Я не знаю, — сказал он и обвел всех глазами, — Я, Может быть… не совсем так выражаюсь.
— Не понимаю, как это надо особенно выражаться… — Машура тоже вспыхнула. Глаза ее блеснули.
Анна Дмитриевна слегка откинулась на кресле.
— Виновата. Кажется, я просто сболтнула.
— Алексей Петрович говорит, — сказала Машура, сильно покраснев, — так, как нужно, то есть какой он есть. Его учить незачем.
Наталья Григорьевна засмеялась.
— Вот и неожиданно разговор принял воинственный характер.
Она была в черном платье, с большим бантом у подбородка. В ее седых, хорошо уложенных волосах, в очках, в дорогом кольце, духах — ощущалось прочное, то, что называется distinguée[179]. Глядя на нее, можно было почувствовать, что она прожила жизнь длинную и честную, где не было ни ошибок, ни падений, но работа, долг, культура. Она много переводила с английского. Писала о литературе. Дружила с Анатолем Франсом.
Разговор пресекся. Вечер же начался. Певица пела. Беллетрист с профилем шахматного коня, во фраке, скучно бормотал свою меланхолическую вещь. Приехал актер, знаменитый голосом, фигурой и фраком. Он ловко заложил руки в карманы, слегка дрыгнул ногой, чтоб поправить складку на делосовых брюках[180], и, опершись на камин, сразу почувствовал, что все в порядке, все его знают и любят.
Христофоров наклонился к Машуре и спросил:
— Я не вижу Антона. Его нет здесь?
Машура несколько закусила губу.
— И не будет.
Актер вышел, читал Блока. В дверь виднелась его сухая, крепкая спина, светлая шевелюра, а дальше, в зрительном зале, все полно было сиянием люстр, белели туалеты дам, отсвечивало золото канделябр и кресел. Когда начали аплодировать, Машура сказала:
— Вы же знаете его. Вдруг рассердился, сказал, что к таким, как Колесникова, не ходят, одним словом, как всегда.
Она вздохнула.
— Я ответила, что со мной так нельзя разговаривать. Он ушел, не простился. А я, конечно, отправилась. Да, — прибавила она и улыбнулась, — я совершила еще маленькое преступление: занесла вам ветку черемухи.
Христофоров засмеялся и чуть смутился.
— Я очень рад, что вы…
— Какой у вас странный домик! Мне отворила квартирная хозяйка, старушка старомодная, в шали, там в комнатах киоты[181], лампадки, половички по крашеному полу. Когда я подымалась к вам по лесенке, на перилах сидел кот… Правда, похоже на келью.
— Я люблю тихие места. Да потом, это мне и по средствам. Ведь вот тут, — он с улыбкой оглянулся, — здесь, вероятно, человек, снимающий в передней пальто, богаче меня.
Машура взглянула на него ласковыми, темными глазами.
— Было бы очень странно, если бы вы были богаты.
Мимо них прошла Колесникова, обмахиваясь веером.
Она благодарила знаменитого актера, слегка наклоняясь к нему угловатой, худой фигурой.
— Если б Антон узнал, что я у вас была, — продолжала Машура, — он бы меня знаете как назвал…
Она опять покраснела от недовольства.
Христофоров смотрел куда‑то вдаль, в одну точку. Голубые глаза его расширились.
— Я иногда гляжу на Антона, — сказал он, — и думаю: он не скоро угомонится.
Машура вздохнула.
Начался последний номер — мелодекламация — то, что любят в провинции. Виолончель тянула свои, якобы поэтические, фиоритуры; актриса в тысячном белом платье бросала в публику фразы, затем изображала нежность, умиление, вновь рокотала. Все это имело успех.
После актрисы публика стала разъезжаться. Свои остались. Свои делились на две части: участники и знакомые. Их пригласили ужинать. В один конец сажали актеров, писателей, лиц с именами. Там и вино стояло получше. Родственники и знакомые занимали другой фланг. Христофоров, Вернадские и Анна Дмитриевна оказались в середине, на водоразделе титулованных и разночинцев. Христофоров присматривался с любопытством. Когда нынче он говорил, что стал выезжать, это было верно лишь отчасти, в сравнении с прежней его жизнью — в деревне, в тихих провинциальных городах, где приходилось ему работать и в земстве, и давать уроки, жить вообще жизнью более чем скромной. Часть же этой зимы он провел в Москве, получив временную работу. И видал народу больше; но совсем все же не знал того круга, который здесь собирался.
Против него сидела Анна Дмитриевна. С ней рядом офицер генерального штаба, которого он заметил еще на концерте: человек высокий, сухощавый, стриженный бобриком, с нездоровым цветом лица и темными, без блеска, глазами. И он, и Анна Дмитриевна много пили. Она смеялась. Он же был сдержан. Вино, казалось, на него не действовало.
Христофоров спросил о нем Наталью Григорьевну. Та поморщилась.
— Говорят, из хорошей семьи, и вначале подавал надежды. Но потом какая‑то темная история по службе… Его фамилия Никодимов. Нет, не моего романа. Ведет предосудительную жизнь. Настоящий… — она замялась. — Un dépraré[182]. Не понимаю Анну Дмитриевну.
И видимо не желая продолжать, она свела разговор на то, о чем порядочные люди в Москве говорят каждый апрель и каждый май: кто куда едет на лето. Христофоров узнал, что нынче они будут под Звенигородом, сняли имение, что там красиво, тихо, хотя есть и соседи — Анна Дмитриевна, например. Тут же она добавила, что есть свободная комната: будет отлично, если он к ним приедет — лучше бы надолго.
Христофоров благодарил. О лете совсем он не думал, считал, что само как‑нибудь выйдет, как и все почти в жизни. Но сейчас ему было приятно, что именно Вернадские его зовут. Много раз уже в его бродяжной, нескрепленной жизни приходилось ему гостить и жить у разных людей. Он знал, как берут свой чемоданчик и являются под благосклонный кров. Но кров Вернадских был особенно приятен.
Било два, когда Христофоров выходил из подъезда. Вернадские уже уехали. Вслед за ним выходила Анна Дмитриевна, Никодимов, и еще целая компания. Автомобиль ждал их. Ехали за город, встречать рассвет. Когда Христофоров шагал уже по переулку, машина, тяжело шурша, обогнала его.
— Прощайте! — крикнула Анна Дмитриевна. — Дитя, не сердитесь!
Он снял шляпу и помахал. Автомобиль умчался. Христофоров шел с непокрытой головой. Ночь была синяя, прозрачная и теплая. На востоке светлело. Там виднелась крупная, играющая звезда. Христофоров поднял голову. И тотчас увидел голубую Вегу[183], прямо над головой. Он не удивился. Он знал, что стоит ему поднять голову, и Вега будет над ним. Он долго шел, всматриваясь в нее, не надевая шляпы.
В дни начала июня дом Вернадских принял тот вид, какой имеют многие дома с наступлением лета: мебель в чехлах, гардины убраны, портреты, картины на стенах затянуты кисеей. Это значит, что Машура с Натальей Григорьевной, после долгой, сложной уборки, выехали наконец на Брестский вокзал и в купе первого класса, сдав многочисленный багаж, катят мимо разных Кунцевых и Филей к станции, откуда извозчичья коляска отвезет их в новое летнее пристанище.
Дорога на лошадях приятна и разнообразна; небогатые нивы, леса, иногда хвойные; зажиточные села с хорошими избами; много шоссе; есть старинные, знаменитые подмосковные с парками и прудами — к ним ведут иногда березовые аллеи; в селах новые школы, столбы на перекрестках с надписями о дорогах — те мелочи, что говорят о некой просвещенности.
Вечерело. Из‑за поворота в лесу вдруг открылся вид на Москву–реку, луга и далекий Звенигород. В густой зелени горела золотая глава монастыря. Закатным светом, легкой, голубеющей дымкой был одет пейзаж. Коляска взяла влево, песчаным берегом; лошади перешли на шаг. Подплывал паром. Кулик летел над водой.
— Здесь очень хорошо, — сказала Наталья Григорьевна. — Мне очень нравится.
— Да.
Машура не была нынче разговорчива. Она несколько устала. На побледневшем лице глаза казались еще темнее.