Владимир Короленко - Слепой музыкант (сборник)
– Позвольте, – сказал я, – но ведь Степан не ворует и не грабит, а защищает и некоторым образом содействует обнаружению виновных.
Семен Алексеевич уселся и посмотрел на меня в упор.
– Ну, вот-вот. Это самое… Это-то вот и есть, как сказать… центр… именно: центр вопроса… Скажите, пожалуйста: бродяга, непомнящий, обыкновенный, извините, варнак… Откуда у него вдруг эти… эти…
– Идеи, – подсказал я, догадываясь, куда клонится его мысль.
– Идеи-то, идеи, но, как это еще?..
– Рыцарские.
– Ну, вот-вот, – сказал он с облегчением, и лицо его несколько просветлело. – Вот в городе – извините, я уже буду говорить прямо – и рассуждают: из простого варнака делается вдруг этакой, знаете, необыкновенный, как его?.. Ринальдо Ринальдини своего рода. Как? Почему? Откуда? Книг он не читает… Разными этими идеями не занимается… Очевидно, тут действует (он искоса посмотрел на нас) постороннее влияние…
– Прибавьте, Семен Алексеевич, «вредное», – сказал я улыбаясь.
Он слегка поперхнулся дымом своей трубки.
– То есть я, конечно, не говорю… Это очень благородно… Даже, можно сказать, аль… аль… труистично… Ну, да!.. Но согласитесь сами…
И, стукнув себя чубуком несколько раз по затылку, он произнес с большим оживлением:
– Вот где у нас эта защита сидит, вот-с! То и гляди, из Иркутска запрос прискачет на курьерских… Кто заседатель в участке? Как мог допустить такое положение вещей!.. А ч-черт! А я только тем и виноват против других, что у меня тут… не угодно ли… защитник угнетенных явился…
Его отчаяние было так искренно и комично, что оба мы с товарищем не могли удержаться от откровенной улыбки.
Заметив это, Федосеев сам улыбнулся.
– Ну, хорошо, господа! Все это верно-с и справедливо! Донельзя справедливо! До нек плюс утра![24] Признаюсь вам откровенно: сам в городе говорил, что останусь в дураках… А все-таки вот у Петриченки амбар сломали…
– Ну, это еще не самое печальное из бедствий… Почему это, Семен Алексеевич, вам амбар Петриченки дороже крестьянских или якутских?
– Сломают еще ваш, потом примутся за другие. Да если подумать так, по человечеству… так ведь больше им и делать нечего.
– Ну, положим, – работники они отличные.
– На чем работать? – уныло сказал заседатель, принимаясь набивать другую трубку. – Областное правление завалено их просьбами об отводе земли… Просьбы совершенно законные…
– Отчего же их не удовлетворяют?
– Откуда? Вы знаете, что у слобожан у самих земли немного. Насилу удалось склонить крестьян уступить по три четверти десятины покоса… Что такое три четверти десятины?
Он закурил и заговорил в совершенно другом тоне, просто и уже действительно вполне партикулярно:
– По закону нельзя поселять ссыльных больше чем на одну треть против местного населения. А их тут теперь почти столько, сколько слобожан. Где же взять земли?
– Вот об этом в городе и следовало подумать.
– А, батюшка, думали! Даже писали много раз, потому что это ведь не от нас. «Для удобства надзора поселить в одном месте при слободе…» Вот вам и удобство надзора.
– Повторять… добиваться.
– Повторяемо было многократно!.. (Он махнул рукой с видом полной безнадежности.) А теперь я вот вам прямо скажу: всех захваченных якутами татар мы выпустили.
– Да? А ведь, кажется, улики полные.
– Тюрьма еще полнее. Недавно прислали партию спиртоносов из отряда Никифорова. Эти молодцы в Олекминской тайге дали правильное сражение приисковым казакам. Это поважнее якутских амбаров. А в остроге яблоку упасть некуда… Эх, господа, господа!.. Надо судить по человечеству… Мы тут так опутаны… Приезжай сейчас какой-нибудь ревизор из того же Иркутска: мы тут в «нарушениях», как в паутине… А если бы разобрать хорошенько, по человечеству…
Расстались мы совершенно дружески. Мы объяснили заседателю, что наше влияние едва ли должно быть принимаемо в расчет в этом случае…
– А ведь сразил он вас, признайтесь, – сказал дорóгой мой товарищ, молчавший почти все время нашего разговора.
– Признаюсь охотно, – ответил я. – Действительно, вторая половина нашей беседы произвела на меня сильное впечатление.
– И главное, чем сразил, – продолжал мой приятель, – вы говорили то, что должен был говорить он, а он – то, что, в сущности, должны были сказать вы…
И это было вполне справедливо. Короткий разговор с заседателем отбросил опять мое настроение в область того нейтралитета, который по какому-то инстинкту признала за нами сама среда… Но что же делать? Живому человеку трудно ограничиться ролью свидетеля, когда жизнь кругом кипит борьбой… Печать? корреспонденции? освещение общих условий? Долго, далеко, неверно!..
Остальную дорогу мы оба шли молча. По сторонам тихо переливались огни сквозь ледяные окна… Слободка кончала обычным порядком свой бесхитростный день, не задаваясь ни думами, ни вопросами… Она жила, как могла, и нам выпала роль безучастных свидетелей этой жизни. И никогда еще эта роль не казалась мне такой тяжелой…
На улице нас остановил Козловский, который дожидался у своих ворот, чтобы узнать о результатах переговоров наших с заседателем. Умный поляк выслушал внимательно наш рассказ и сказал с убеждением:
– А что вы думаете: ей-богу, это правда! Что нужно этому Степану, в самом деле? Какое у него шило сидит, что он эту кашу заварил? Не поверю я, что это он из-за якутов.
Я рассказал то, что знал сам. Вспомнил Дальнюю заимку, болезненный приступ Степана ночью над озером, его жалобы на пустоту жизни, его порывания на прииски, от которых его удерживало упорное сопротивление Маруси…
– Мудрено все это, – задумчиво сказал Козловский и прибавил решительно: – Ну, помяните мое слово, долго это все равно не протянется… А я был у вас: там теперь поп в гостях… Чего они святить собираются?
Я догадывался, о чем шли переговоры с бродячим священником, и мы в некоторой нерешительности остановились невдалеке от нашей освещенной юрты, чтобы не мешать этим переговорам, решавшим участь Маруси. Вечер был морозный, но безветренный и тихий, и мы думали еще пройтись по улице или даже уйти на время к Козловскому, как вдруг дверь нашей юрты открылась и из нее вышел Тимоха. Его приземистая фигура, в полушубке и неизменном треухе, вся облитая холодным светом луны, показалась мне как-то особенно устойчивой, кряжистой и крепкой. Когда он поравнялся с нами, в морозном воздухе пронеслась струйка винного запаха.
– Куда вы это, Тимофей? – спросил я.
– Да что, братцы… Сам не знаю: запрягать, что ли… Ведь уж дело-то видно: ни черта не выйдет. Не бывать, видно, плешатому кудрявым.
– О чем вы это говорите?
– Да все о том же. Она, конечно, хочет, чтобы как по-хорошему, как, словом сказать, у людей. А ему бы, лодырю, играть… Нельзя ему без Абрашки и быть.
– Да ведь они с Абрамом теперь на ножах?
– То-то и я говорю… Не мытьем, так катаньем… Всю татарскую силу поднял. Чужих, вишь ты, амбаров жалко… Свой-то убережешь ли, говорю, Степанушко… Сказано: ненатуральный человек… Игрун!
Потом, наклонясь к нам, он прибавил тише:
– Дело-то, почитай, на мази было. Бычка да двух телок уж я к якутам свел на станцию. Попу, значит, мимо ехать, – взял бы. Да денег пятнадцать рублей. Все ведь припасла Марья-то… А ни к чему.
– Отчего же?
– Да вот по тому самому: боек очень. Теперь об нем не то что… в городу молва идет. Обвенчай эдакого хахаля, – будешь у праздника. Чай, тоже не о двух головах хоть и поп этот…
В это время дверь юрты открылась опять, и на пороге появилась высокая фигура, вся в мехах и с посохом в руке. Это был священник. Я уже раз видел у знакомых эту своеобразную фигуру, всю проникнутую колоритом холодной и дикой пустыни. Родом с далекой Камчатки, настоящий подвижник своей трудной миссии, он разучился даже говорить полными предложениями и выражался кратко, однословно, но по-своему определенно и сильно. Никогда я не видел человека, который бы мог пить так много и притом без всяких последствий. Другие собеседники валились кругом один за другим, а он продолжал, все такой же крепкий и молчаливый. Только черные глаза его немного разгорались, а лицо чуть-чуть бледнело. На многое он смотрел слишком упрощенно, но мне казалось, что под этой грубой оболочкой бьется недурное сердце…
Заметив нашу группу во дворе, он подошел близко и сказал с грубоватым простодушием, отрубая слова:
– Плачет. Глупая. Жаль. Баба хорошая.
– Баба как есть… Хоть в Расею возьми, – отозвался Тимоха.
– Мог бы, обвенчал бы. Не венчаны. Побожилась. Верю. За грех не почитаю. Имена ты, господи, веси… А мне пятнадцать рублей деньги…
– Как не деньги! – убежденно поддержал опять Тимоха. – По здешним местам где возьмешь?
– Так в чем же дело, батюшка? – спросил я.
– Нельзя… Человек заметен. Не тот человек.
– Правильно! – подтвердил Тимоха.
– И ей не такого бы. Жаль. Ну, нельзя.