Надежда Тэффи - Том 3. Все о любви. Городок. Рысь
— Ну, нет, этот гораздо ворее.
Свежеприезжего эта приставка первое время сильно удивляет, даже пугает.
— Почему вор? Кто решил? Кто доказал? Где украл?
И его больше пугает равнодушный ответ.
А кто ж его знает — почему, да где.… Говорят вор, ну и ладно.
— А вдруг это неправда?
— Ну вот еще! А почему бы ему и не быть вором?
И действительно — почему?
* * *Соединенные взаимным отталкиванием лерюссы, определенно разделяются на две категории — на продающих Россию и на спасающих ее.
Продающие живут весело. Ездят по театрам, танцуют фокстроты, держат русских поваров, едят русский борщ и угощают им спасающих Россию. Среди всех этих ерундовых занятий совсем не брезгают своим главным делом, и если вы захотите у них справиться, почем теперь и на каких условиях продается Россия, вряд ли смогут дать толковый ответ.
Совсем другую картину представляют собой спасающие. Они хлопочут день и ночь, бьются в тенетах политических интриг, куда то ездят и разоблачают друг друга.
К «продающим» относятся добродушно и берут с них деньги на спасение России. Друг друга ненавидят бело-каленной ненавистью.
— Слышали — вор Овечкин какой оказался мерзавец! Тамбов продает.
— Да что вы! Кому?
— Как кому? Чилийцам.
— Что?
— Чилийцам — вот что.
— А на что чилийцам Тамбов дался?
— Что за вопрос! Нужен же им опорный пункт в России.
— Так ведь Тамбов то не Овечкинский, как же он его продает?
— Я же вам говорю, что он мерзавец. Они с вором Гавкиным еще и не такую штуку выкинули: можете себе представить — взяли да и переманили к себе нашу барышню с пишущей машинкой, как раз в тот момент, когда мы должны были поддержать Усть-Сысольское правительство.
— А разве такое есть?
— Было. Положим недолго. Один подполковник — не помню фамилии — объявил себя правительством. Продержался все таки полтора дня. Если бы мы его поддержали во время, дело было бы выиграно. Но куда же сунешься без пишущей машинки. Вот и проворонили Россию. А все он — вор Овечкин. А вор Коробкин — слышали? Тоже хорош! Уполномочил себя послом в Японию.
— А кто же его назначил?
— Никому не известно. Уверяет, будто было какое-то Тирасполь-Сортировочное правительство. Существовало оно минут пятнадцать, двадцать, так… по недоразумению. Потом само сконфузилось и прекратилось. Ну а Коробкин как раз тут как тут, за эти четверть часа успел все это обделать.
— Да кто же его признает?
— А не все ли равно. Ему главное нужно было визу получить — для этого и уполномочился. Ужас!
— А слышали последние новости? Говорят, Бахмач взят!
— Кем?
— Неизвестно.
— А у кого?
— Тоже неизвестно. Ужас!
— Да откуда же вы это узнали?
— Из радио. Нас обслуживают два радио — советское «Соврадио» и украинское «Украдио». И наше собственное первое европейское — «Переврадио».
— А Париж как к этому относится?
— Что Париж! Париж известно, как собака на Сене. Ему что.
— Ну, а скажите, кто-нибудь что-нибудь понимает?
— Вряд ли. Сами знаете — еще Тютчев сказал, что «умом Россию не понять», а так как другого органа для понимания в человеческом организме не находится, то и остается махнуть рукой. Один из здешних общественных деятелей начал, говорят, животом понимать, да его уволили.
— Н-да-м…
* * *— Н-да-м…
Посмотрел, значит, генерал по сторонам и сказал с чувством:
— Все это, господа, конечно, хорошо. Очень даже все это хорошо. — А вот ке фер? Фер-то ке?
Действительно — ке?
Защитный цвет
В некоторых парижских церквах расклеено воззвание приблизительно следующего содержания:
«Истинные христиане должны воздержаться от публичного исполнения разнузданных танцев с экзотическими названиями».
Это начинается гонение церкви на фокстрот.
Первое гонение на так называемые светские танцы было давно, еще до войны, в 1912–1913 году.
Политическая атмосфера была сгущенная. Сплетались международные интриги, зрели тайные планы, монархи и министры обменивались секретными письмами, заполнившими впоследствии страницы разных оранжевых, палевых и бордовых книг. Революционные сейсмографы показывали глухие толчки и колебание почвы.
Наплывали тучи. Густой, насыщенный электричеством, воздух давил легкие. Многие робкие души уже видели молнии, и, крестясь, закрывали окно.
И вдруг, как это бывает иногда при глубоких воспалениях, вдруг нарыв прорвало совсем не в том месте: Европа затанцевала.
Гимназисты, дамы-патронессы, министры, дантистки, коммивояжеры, генералы, портнихи, врачи, куаферы, принцессы и левые эсеры — встали рядом, вытянули сплетенные руки, подняли побледневшие истомой лица и плавно заколебались в экзотическом танго.
Танго росло, крепло, тихо покачиваясь, словно в сомнамбулическом сне, переступало в новые области, переходило границы новых государств.
Залы всех ресторанов всех стран Европы, все кафе, эстрады, театры, площади, пароходы, скверы, дворцы и крыши домов были завоеваны и заняты танго.
О танго писались доклады, газетные статьи, устраивались диспуты.
И вдруг — первый удар: германский императорский дом выгнал танго. Вильгельм запретил танцевать его при дворе.
Но танго от этого не пострадало. Пострадал только германский двор, потому что вызвал насмешки и сплетни: немецкие, мол, принцессы настолько неграциозные, что хитрый политик кайзер для спасения их эстетической репутации нарочно запретил танго.
Посмеялись и затомились в новых сложных фигурах.
И вот — второй удар. Небывалый, неслыханный.
Всколыхнулся Ватикан. На танго поднял руку сам римский папа и предал танго анафеме.
Страшное волнение охватило Европу.
— Спасать танго!
Были пущены в ход интриги, натянуты нити и надавлены тайные пружины.
Две великосветские пары были приняты папой, демонстрировали перед ним танго и реабилитировали его.
Конечно, великосветские пары, танцуя, имели в виду необычайного зрителя и готовы были ответить за каждое па хотя бы перед вселенским собором.
Тем более, что из каждого танца можно сделать нечто такое, что вас притянут за оскорбление общественной нравственности, или, наоборот, — эстетически возвышенное и прекрасное, вроде пляски царя Давида перед ковчегом (хотя и у Давида, по свидетельству Библии, вышли после этих плясок семейные недоразумения).
Ватикан был обманут. Папа уничтожил свою страшную буллу, снял анафему с танго, и ликующая Европа затанцевала «très moutarde»…
Налетела война. Смыла кровавой волной танцующие пары. Ревом орудий оборвала истомные аккорды.
Страдание и смерть, горько обнявшись, заколебались, закружились, захватывая новые области, переходя границы новых государств. По следам танго — везде, везде.
Революция — рев и свист.
Выскочило подполье.
Сбило с ног. Пляшет.
Матрос с голой грудью и челкой-бабочкой обнялся с уличной девкой. А за ним спекулянт, нувориш и просто наворовавшийся «наворишка» заскакали, заплясали. И сколько их! Весь мир загудел от их пляса!
И музыка у них своя. Точно пьяный погромщик залез на рояль и лупит по клавишам ногами, а рядом кучеренок звякает по подносу вилкой.
Дззын бан! Дззын бан!
Вроде польки. Вроде вальса.
Вроде танго. Вроде танца.
Все «вроде». Все не настоящее, а так, только виденное, на ходу схваченное. Мы, мол, мимо проходили и, мол, видали, как господа танцевали. Чем богаты, тем и рады. Эй! посторонись.
Дззын бан! Дззын бан!
Англичане очень довольны.
Самый непластичный и немузыкальный народ в мире — они торжествуют. Можно скакать не в такт и стучать вилкой по подносу. Нужны только сила, здоровье и выносливость. Кто же тут с ними поспорит.
Дззын бан!
Скачет фокстрот, выпятил живот, раздвинул локти и вихляет боками.
— Извиняюсь! Разрешите пройти вперед, вперед нам, нуворишу с наворишкой. Ах, все вышло так удачно — не мешайте танцевать!
Скачет фокстрот, захватывает новые страны, переходит границы новых государств. По следам страдания и смерти — везде, везде…
Сплетаются международные интриги, где-то уже наблюдаются первые тайные страницы будущих оранжевых и бордовых книг. Наплывают черные тучи, и давит легкие насыщенный электричеством воздух. Революционные сейсмографы показывают колебание почв, еще небывалое.
И скачет фокстрот, безобразный, бессмысленный, последний.
Вот уж и церковь насторожилась. Робко крестясь, пытается закрыть окно.
— Остановитесь! Остановитесь!
Дергается уродливая пляска, как жалкая и жуткая гримаса больного, который улыбкой хочет показать, что он еще не так плох.
Фокстрот — уродливая улыбка, защитный цвет смертельно больного человечества.