Лев Толстой - Воскресение
– Право, нечем восхищаться, я так мало еще сделал.
– Это все равно. Я понимаю ваше чувство и понимаю ее, – ну, хорошо, хорошо, я не буду говорить об этом, – перебила она себя, заметив на его лице неудовольствие. – Но я понимаю еще и то, что, увидев все страдания, весь ужас того, что делается в тюрьмах, – говорила Mariette, желая только одного – привлечь его к себе, своим женским чутьем угадывая все то, что было ему важно и дорого, – вы хотите помочь страдающим, и страдающим так ужасно, так ужасно от людей, от равнодушия, жестокости… Я понимаю, как можно отдать за это жизнь, и сама бы отдала. Но у каждого своя судьба.
– Разве вы не довольны своей судьбой?
– Я? – спросила она, как будто пораженная удивлением, что можно об этом спрашивать. – Я должна быть довольна – и довольна. Но есть червяк, который просыпается…
– И ему не надо давать засыпать, надо верить этому голосу, – сказал Нехлюдов, совершенно поддавшись ее обману.
Потом много раз Нехлюдов с стыдом вспоминал весь свой разговор с ней; вспоминал ее не столько лживые, сколько поддельные под него слова и то лицо – будто бы умиленного внимания, с которым она слушала его, когда он рассказывал ей про ужасы острога и про свои впечатления в деревне.
Когда графиня вернулась, они разговаривали как не только старые, но исключительные друзья, одни понимавшие друг друга среди толпы, не понимавшей их.
Они говорили о несправедливости власти, о страданиях несчастных, о бедности народа, но, в сущности, глаза их, смотревшие друг на друга под шумок разговора, не переставая спрашивали: «Можешь любить меня?» – и отвечали: «Могу», – и половое чувство, принимая самые неожиданные и радужные формы, влекло их друг к другу.
Уезжая, она сказала ему, что всегда готова служить ему, чем может, и просила его приехать к ней завтра вечером непременно, хоть на минуту, в театр, что ей нужно еще поговорить с ним об одной важной вещи.
– Да и когда я вас увижу опять? – прибавила она, вздохнув, и стала осторожно надевать перчатку на покрытую перстнями руку. – Так скажите, что приедете.
Нехлюдов обещал.
В эту ночь, когда Нехлюдов, оставшись один в своей комнате, лег в постель и потушил свечу, он долго не мог заснуть. Вспоминая о Масловой, о решении сената и о том, что он все-таки решил ехать за нею, о своем отказе от права на землю, ему вдруг, как ответ на эти вопросы, представилось лицо Mariette, ее вздох и взгляд, когда она сказала: «Когда я вас увижу опять?», и ее улыбка, – с такою ясностью, что он как будто видел ее, и сам улыбнулся. «Хорошо ли я сделаю, уехав в Сибирь? И хорошо ли сделаю, лишив себя богатства?» – спросил он себя.
И ответы на эти вопросы в эту светлую петербургскую ночь, видневшуюся сквозь неплотно опущенную штору, были неопределенные. Все спуталось в его голове. Он вызвал в себе прежнее настроение и вспомнил прежний ход мыслей; но мысли эти уже не имели прежней силы убедительности.
«А вдруг все это я выдумал и не буду в силах жить этим: раскаюсь в том, что я поступил хорошо», – сказал он себе, и, не в силах ответить на эти вопросы, он испытал такое чувство тоски и отчаяния, какое он давно не испытывал. Не в силах разобраться в этих вопросах, он заснул тем тяжелым сном, которым он, бывало, засыпал после большого карточного проигрыша.
XXV
Первое чувство Нехлюдова, когда он проснулся на другое утро, было то, что он накануне сделал какую-то гадость.
Он стал вспоминать: гадости не было, поступка не было дурного, но были мысли, дурные мысли о том, что все его теперешние намерения – женитьбы на Катюше и отдачи земли крестьянам, – что все это неосуществимые мечты, что всего этого он не выдержит, что все это искусственно, неестественно, а надо жить, как жил.
Поступка дурного не было, но было то, что много хуже дурного поступка: были те мысли, от которых происходят все дурные поступки. Поступок дурной можно не повторить и раскаяться в нем, дурные же мысли родят все дурные поступки.
Дурной поступок только накатывает дорогу к дурным поступкам; дурные же мысли неудержимо влекут по этой дороге.
Повторив в своем воображении утром вчерашние мысли, Нехлюдов удивился тому, как мог он хоть на минуту поверить им. Как ни ново и трудно было то, что он намерен был сделать, он знал, что это была единственная возможная для него теперь жизнь, и как ни привычно и легко было вернуться к прежнему, он знал, что это была смерть. Вчерашний соблазн представился ему теперь тем, что бывает с человеком, когда он разоспался, и ему хочется хоть не спать, а еще поваляться, понежиться в постели, несмотря на то, что он знает, что пора вставать для ожидающего его важного и радостного дела.
В этот день, последний его пребывания в Петербурге, он с утра поехал на Васильевский остров к Шустовой.
Квартира Шустовой была во втором этаже. Нехлюдов по указанию дворника попал на черный ход и по прямой и крутой лестнице вошел прямо в жаркую, густо пахнувшую едой кухню. Пожилая женщина, с засученными рукавами, в фартуке и в очках, стояла у плиты и что-то мешала в дымящейся кастрюле.
– Вам кого? – спросила она строго, глядя поверх очков на вошедшего.
Не успел Нехлюдов назвать себя, как лицо женщины приняло испуганное и радостное выражение.
– Ах, князь! – обтирая руки о фартук, вскрикнула женщина. – Да зачем вы с черной лестницы? Благодетель вы наш! Я мать ей. Погубили ведь было совсем девочку. Спаситель вы наш, – говорила она, хватая Нехлюдова за руку и стараясь поцеловать ее. – Я вчера была у вас. Меня сестра особенно просила. Она здесь. Сюда, сюда, пожалуйте за мной, – говорила мать-Шустова, провожая Нехлюдова через узкую дверь и темный коридорчик и дорогой оправляя то подтыканное платье, то волосы. – Сестра моя Корнилова, верно слышали, – шепотом прибавила она, остановившись перед дверью. – Она была замешана в политических делах. Умнейшая женщина.
Отворив дверь из коридора, мать-Шустова ввела Нехлюдова в маленькую комнатку, где перед столом на диванчике сидела невысокая полная девушка в полосатой ситцевой кофточке и с вьющимися белокурыми волосами, окаймлявшими ее круглое и очень бледное, похожее на мать лицо. Против нее сидел, согнувшись вдвое на кресле, в русской, с вышитым воротом рубашке молодой человек с черными усиками и бородкой. Они оба, очевидно, были так увлечены разговором, что оглянулись только тогда, когда Нехлюдов уже вошел в дверь.
– Лида, князь Нехлюдов, тот самый…
Бледная девушка нервно вскочила, оправляя выбившуюся из-за уха прядь волос, и испуганно уставилась своими большими серыми глазами на входившего.
– Так вы та самая опасная женщина, за которую просила Вера Ефремовна? – сказал Нехлюдов, улыбаясь и протягивая руку.
– Да, я самая, – сказала Лидия и, во весь рот, открывая ряд прекрасных зубов, улыбнулась доброю, детскою улыбкой. – Это тетя очень хотела вас видеть. Тетя! – обратилась она в дверь приятным нежным голосом.
– Вера Ефремовна была очень огорчена вашим арестом, – сказал Нехлюдов.
– Сюда или сюда садитесь лучше, – говорила Лидия, указывая на мягкое сломанное кресло, с которого только что встал молодой человек. – Мой двоюродный брат – Захаров, – сказала она, заметив взгляд, которым Нехлюдов оглядывал молодого человека.
Молодой человек, так же добродушно улыбаясь, как и сама Лидия, поздоровался с гостем и, когда Нехлюдов сел на его место, взял себе стул от окна и сел рядом. Из другой двери вышел еще белокурый гимназист лет шестнадцати и молча сел на подоконник.
– Вера Ефремовна большой друг с тетей, а я почти не знаю ее, – сказала Лидия.
В это время из соседней комнаты вышла в белой кофточке, подпоясанной кожаным поясом, женщина с очень приятным, умным лицом.
– Здравствуйте, вот спасибо, что приехали, – начала она, как только уселась на диван рядом с Лидией. – Ну, что Верочка? Вы ее видели? Как же она переносит свое положение?
– Она не жалуется, – сказал Нехлюдов, – говорит, что у нее самочувствие олимпийское.
– Ах, Верочка, узнаю ее, – улыбаясь и покачивая головой, сказала тетка. – Ее надо знать. Это великолепная личность. Все для других, ничего для себя.
– Да, она ничего для себя не хотела, а только была озабочена о вашей племяннице. Ее мучало, главное, то, что ее, как она говорила, ни за что взяли.
– Это так, – сказала тетка, – это ужасное дело! Пострадала она, собственно, за меня.
– Да совсем нет, тетя! – сказала Лидия. – Я бы и без вас взяла бумаги.
– Уж позволь мне знать лучше тебя, – продолжала тетка. – Видите ли, – продолжала она, обращаясь к Нехлюдову, – все вышло оттого, что одна личность просила меня приберечь на время его бумаги, а я, не имея квартиры, отнесла ей. А у ней в ту же ночь сделали обыск и взяли и бумаги и ее и вот держали до сих пор, требовали, чтоб она сказала, от кого получила.
– Я и не сказала, – быстро проговорила Лидия, нервно теребя прядь, которая и не мешала ей.