Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 1
На овальном столе перед Командующим разложили карту, и Самсонов с Филимоновым и двумя полковниками, приминая углы, наклонялись, переходили, водили пальцами, а полковник оперативной части для справки вычитывал вслух из прежних донесений и распоряжений.
К этой работе, в несколько рук, Самсонов всегда относился как к высокому обряду. От случайных причин – от освещения, от морга глазом, от стоянья или сиденья у стола, от толщины пальца, от тупого карандаша могла зависеть судьба батальонов и даже полков. Согласуя линии и стрелки, высшие приказы и свои соображения, Самсонов добросовестно, как только мог, старался вынести разумное решение. Даже пот капал на карту, Самсонов снимал его со лба платком, – то ли душно было в знойный день в зале ландрата при небольших узких окнах?
Приказ, как всегда, начинался с утверждения того, что уже достигнуто. Выходило неплохо: 1-й корпус отбил немецкие атаки под Уздау, дивизия Мингина во что бы то ни стало удержится, где ей сказано, 15-й занял Хохенштейн, вот-вот и Мюлен возьмёт, 13-й – в Алленштейне, а 6-й… да и 6-й ещё может исправиться.
Что же – завтра? Ясно, что центральными корпусами будем всё более поворачиваться налево, а неподвижный артамоновский будет как бы осью поворота армии. Ему так и напишем дипломатично, не предлагая наступления: «удерживаться впереди Сольдау», и воля Верховного ни в коем случае не будет нарушена. А Клюеву велеть идти форсированно к Мартосу. А Мартосу… тут Филимонов настоял на глубокой формулировке: «скользя вдоль себя налево, сбрасывать противника во фланг».
Только одного не могли они указать корпусам: как силён противник, как он расположен и из каких корпусов состоит.
И вот – почти готовый, лежал армейский приказ на завтра. Работа была – как продираться через кустарник в сумерках, а приказ лёг на бумагу без помарок, красивым наклонным почерком.
Но не уверен был Самсонов, что всё действительно готово. Да и нездорово себя почувствовал, дышать не хватало.
– Пожалуй, господа, пройдусь по свежему воздуху немного, потом подпишем, время есть.
Филимонов и полковник Вялов испросили разрешения идти вместе с ним. А начальник разведки с лысо-сверкающей тыквенной головой понёс проект приказа Постовскому в другой зал, и тот сразу заметил, как противоречит этот приказ последнему указанию Северо-Западного фронта наступать строго на север:
– Куда ж вы смотрите? Не Клюев должен идти к Мартосу, а Мартос к Клюеву. И так собрался бы большой кулак!
Был уже пятый час дня, жара спадала, но раскалены камни, и на улице тоже не хватало Командующему воздуха. Он снимал фуражку, снова обтирал пот.
– Пройдёмте, господа, на край городка, там – рощица или кладбище.
Хотя и видено было вчера, хотя и на солнце сейчас – Командующий задержался перед памятником Бисмарку. Обсаженный цветами, стоял на ребре скалистый необработанный коричневый камень, обломистым ребром вверх. А из него в треть плоти выступал в острых линиях и углах – чёрный Бисмарк, как чёрною думой затянутый.
Выбранная улица вела на северо-западную дорогу, к дивизии Мингина, может и неслучайно сюда тянуло Командующего. Как любил, он шёл с руками за спиной. Спереди это выглядело внушительно, а сзади – как бы по-арестантски, к тому ж и голова опущенная. Он не поддерживал разговора, и офицеры шли стороною.
Самсонов ощущал, что делает – не так. Верней – чего-то нужного не делает, а не мог схватить – чего, не мог прорваться через пелену. Хотелось ему скакать куда-нибудь, саблю выхватывать, но это безсмысленно было бы и не приличествовало его положению.
И сам собой он был недоволен. И Филимонов недоволен им всё время, явно. И вряд ли командиры корпусов довольны. И главнокомандование фронта называло его трусом. И неодобрительно думала о нём Ставка.
А что делать – никто не мог ему сказать.
При последних домах улицы начиналась рощица. Хотели все в неё сворачивать, как с дороги загрохотали и показались на быстром прокате двуколка, вторая, потом двуконная телега. Возчики кнутами гнали, как спасаясь от близкого преследования, – катили с развязностью, неприличной в расположении штаба армии. Сопровождающие Самсонова бросились перехватить, и Филимонов, одёргивая аксельбант, со злым лицом вышел на середину дороги. А Самсонов ещё не придал значения, зашёл в рощу, сел на скамью.
Однако шум с улицы не умолкал. Колёса остановились, но подъехало ещё сколько-то. Слышался гул голосов, утишаемый по мере подхода. Слышался грозный голос Филимонова, как он допрашивал солдат и не отпускал. Самсонов попросил Вялова пойти узнать, что там. Вежливый Вялов вернулся с задержкой, смущённый, как доложить, – а голос Филимонова там набирал силы, резко распекая.
Вялов объяснил: это – очень расстроенные остатки Эстляндского полка и немного ревельцев (которые должны были во что бы то ни стало стоять в десятке вёрст отсюда), они стихийно отступали и вот докатились до Найденбурга, конечно не зная, что здесь штаб армии. Они имели порыв откатываться и дальше.
Самсонов тревожно встал, дыша с недостаточностью, и, забывая надеть фуражку, потерянно неся её в руке, вышел на солнцепёк, на улицу.
Тут набрался как бы строй: несколько повозок, отдельно четверо офицеров, потом солдат сотни полторы, ещё подходили и новые. Им приказано было разбираться в четыре шеренги, но что это были за шеренги! – неостывшие кривые линии распалённых лиц, многие без фуражек, как на молитве, а не в строю, кто без шинельной скатки, у кого скатка в ногах, у всех ли ещё винтовки? А у правофлангового чёрного дядьки оттопырен на боку котелок, пробитый в донце осколком, но не покинутый. Десятка два было раненых, перебинтованных кто фельдшерской рукой, кто саморучно, а и просто были с запекшимися открытыми пятнами. Уже остановясь, они как будто не остановились, их клонило, валило в ту сторону, куда они быстро шагали незадолго. Они дико смотрели, и ещё странно, что держали как-то строй.
При подходе Командующего Филимонов рявкнул: «Смирно!» (Самсонов отставил) – и стал громко докладывать – да не докладывать, а позорить это трусливое стадо потерявших человеческий вид солдат… До сих пор Командующий слышал своего генерал-квартирмейстера только в комнатах. Он не ожидал от него такой звучности, резкости, ярости. Филимонов кричал перед строем с неистраченным честолюбием штабного начальника и ещё с особым честолюбием генералов, низких ростом.
Самсонов слушал крик, обвиняющий весь Эстляндский полк в предательстве, трусости, дезертирстве, а сам оглядывал неостывшие лихие солдатские лица. То была лихость крайности – крайности конца жизни, когда никакой генеральский распёк уже не проникал в их уши, и это чудо ещё, что они позволили себя остановить: их и каменный забор уже мог бы не остановить.
Но эту лихость, эту крайность тут же отличил Самсонов от той бунтарской лихости, которую повидал в 905-м году на сибирской магистрали, где кипели солдатские митинги, распоряжались комитеты, где гудело «доло-ой!», «домо-ой!», громили вокзалы, буфеты, силой хватали паровозы для своих составов: «Мы первые! домой! долой!». Там – ничего не значили офицеры, и в сто глоток кричали бунтари «до-лой!» – долой вас, какие б вы ни были хорошие, мать вашу расперетак, не надо нам вашего хорошего, отдайте нам кровное наше!
А здесь, на этих лицах перекажённых, на возврате уже ненадеянном от смерти к жизни, было с болью к офицерам: кровное наше, мать вашу так, мы же вам отдаём, – а вы?? а вы?!
И Самсонов, чувствуя, что краснеет, может быть, и невидимо никому на солнце, выставил лапу ладони, остановил нависающий гам генерал-квартирмейстера и стал тихим голосом спрашивать – сперва офицеров, случайных, только один был ротный, потом и солдат.
А им – рассказывать непривычно, сбойно, нескладно, да и что они там поняли во всей этой свистящей смерти? Под снарядным накрывом от сотни орудий – да без единой канавки, в мелких бороздах свекловичного поля. А нашей артиллерии – не было или не доставала в ответ, а какие несколько пушек выехали – тут же и разнесло их. И всё ж таки ружьями да пулемётами, дальней стрельбою – отвечали по пушкам. А ещё подымались в атаки и даже до немецких окопов дотягивали. И все патроны расстреляли. А тут пехота стала обходить их. А тут и конница сзади заворачивала (может, и не заворачивала). Да такого грохота и в Страшный Суд не будет, старые солдаты никогда не слышали. Тысяч до трёх из их полка разметало. А-а, этого не расскажешь…
Он. Он виноват. Он же слышал эту стрельбу вчера, и сегодня утром хотел к ним поехать – отчего не поехал? Уже в том его вина, что он здесь их дождался, а не там разыскал, в их беде. Да не в том, а прорезалось ясно, чтó никак не понималось в тёмном зале ландрата: ещё вчера на сегодня писал он им, под советы вот этого неуёмного генерала, какое шоссе у немцев перерезать; как ворона летает, и то бы им было туда двадцать вёрст. А посылал – по жаровне, по единственному месту, где немцы замечены были, стояли и бились. И ещё сегодня ошмёткам этих полков он велел «во что бы то ни стало»…