Максим Горький - Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1
На месте, где сидел Макаров, все еще курился голубой дымок, Клим сошел туда; в песчаной ямке извивались золотые и синенькие червяки огня, пожирая рыжую хвою и мелкие кусочки атласной бересты.
«Какое ребячество», — подумал Клим Самгин и, засыпав живой огонь песком, тщательно притоптал песок ногою. Когда он поравнялся с дачей Варавки, из окна тихо окрикнул Макаров:
— Ты куда?
С неизбежной папиросой в зубах, с какой-то бумагой в руке, он стоял очень картинно и говорил:
— Девицы в раздражении чувств. Алина боится, что простудилась, и капризничает. Лидия настроена непримиримо, накричала на Лютова за то, что он не одобрил «Дневник Башкирцевой».
Опасаясь, что Макаров тоже пойдет к девушкам, Самгин решил посетить их позднее и вошел в комнату. Макаров сел на стул, расстегнул ворот рубахи, потряс головою и, положив тетрадку тонкой бумаги на подоконник, поставил на нее пепельницу.
— Все, брат, как-то тревожно скучают, — сказал он, хмурясь, взъерошивая волосы рукою. — По литературе не видно, чтобы в прошлом люди испытывали такую странную скуку. Может быть, это — не скука?
— Не знаю, — ответил Клим, испытывая именно скуку. Затем лениво добавил: — Говорят, что замечается оживление…
— Книжное.
Клим промолчал, присматриваясь, как в красноватом луче солнца мелькают странно обесцвеченные мухи; некоторые из них, как будто видя в воздухе неподвижную точку, долго дрожали над нею, не решаясь сесть, затем падали почти до пола и снова взлетали к этой невидимой точке. Клим показал глазами на тетрадку:
— Что это?
— Проект программы «Союза социалистов». Утверждает, что община создала нашего мужика более восприимчивым к социализму, чем крестьянин Запада. Старая история. Это Лютов интересуется.
— От скуки?
Макаров пожал плечами.
— Н-нет, у него к политике какое-то свое отношение. Тут я его не понимаю.
— А во всем остальном, кроме этого, что такое он? Подняв брови, Макаров закурил папиросу, хотел бросить горящую спичку в пепельницу, но сунул ее в стакан молока.
— О, чорт!
Выплеснув молоко за окно, он посмотрел вслед белой струе и сообщил с досадой:
— На цветы. Пианино есть?
Он, очевидно, забыл о вопросе Клима или не хотел ответить.
— Зачем тебе пианино? Разве ты играешь? — сухо спросил Самгин.
— Представь — играю! — потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. — Начал по слуху, потом стал брать уроки… Это еще в гимназии. А в Москве учитель мой уговаривал меня поступить в консерваторию. Да. Способности, говорит. Я ему не верю. Никаких способностей нет у меня. Но — без музыки трудно жить, вот что, брат…
— Пианино вон в той комнате, у матери, — сказал Клим.
Макаров встал, небрежно сунул тетрадку в карман и ушел, потирая руки.
Как только зазвучали первые аккорды пианино, Клим вышел на террасу, постоял минуту, глядя в заречье, ограниченное справа черным полукругом леса, слева — горою сизых облаков, за которые уже скатилось солнце. Тихий ветер ласково гнал к реке зелено-седые волны хлебов. Звучала певучая мелодия незнакомой, минорной пьесы. Клим пошел к даче Телепневой. Бородатый мужик с деревянной ногой заступил ему дорогу.
— На сома поохотиться не желаете, господин? Клим, без слов, отмахнулся.
— Сомок — пуда на два, — уныло сказал мужик ему вслед.
Прислуга Алины сказала Климу, что барышня нездорова, а Лидия ушла гулять; Самгин спустился к реке, взглянул вверх по течению, вниз — Лидию не видно. Макаров играл что-то очень бурное. Клим пошел домой и снова наткнулся на мужика, тот стоял на тропе и, держась за лапу сосны, ковырял песок деревянной ногой, пытаясь вычертить круг. Задумчиво взглянув в лицо Клима, он уступил ему дорогу и сказал тихонько, почти в ухо:
— Солдатка тоже имеется… скусная!
Когда Клим взошел на террасу дачи, Макаров перестал играть, и торопливо поплыл сверлящий голосок Лютова:
— Народом обо всем подумано, милая Лидия Тимофеевна: и о рае неведения и об аде познания.
Огня в комнате не было, сумрак искажал фигуру Лютова, лишив ее ясных очертаний, а Лидия, в белом, сидела у окна, и на кисее занавески видно было только ее курчавую, черную голову. Клим остановился в дверях за спиною Лютова и слушал:
— Когда изгоняемый из рая Адам оглянулся на древо познания, он увидал, что бог уже погубил древо: оно засохло. «И се диавол приступи Адамови и рече: чадо отринутое, не имаши путя инаго, яко на муку земную. И повлек Адама во ад земный и показа ему вся прелесть и вся скверну, их же сотвориша семя Адамово». На эту тему мадьяр Имре Мадач весьма значительную вещь написал. Так вот как надо понимать, Лидочка, а вы…
— Я — не о том, — сказала Лидия. — Я не верю… Кто это?
— Я, — ответил Клим.
— Почему ты являешься так таинственно? Клим услышал в ее вопросе досаду, обиделся и, подойдя к столу, зажег лампу. Вошел, жмурясь, растрепанный Макаров, искоса взглянул на Лютова и сказал, упираясь руками в плечи Лютова, вдавливая его в плетеное кресло:
— Самому не спится — других вгоняешь в сон? Лидия спросила:
— Зачем ты зажег лампу? Так хорошо сияли зарницы.
— Это не зарницы, а гроза, — поправил Клим и хотел погасить лампу, но Лидия сказала:
— Оставь.
Макаров, тихонько посвистывая, шагал по террасе, то появляясь, то исчезая, освещаемый безмолвным блеском молний.
— Проводите меня, — обратилась Лидия к Лютову, вставая со стула.
— С наслаждением.
Когда они вышли на террасу, Макаров заявил:
— И я пойду.
Но Лидия сказала:
— Нет, не надо.
Макаров, закинув руки за шею, минуту-две смотрел, как Лютов помогает Лидии идти, отводя от ее головы ветки молодого сосняка, потом заговорил, улыбаясь Климу:
— Слышал? Не надо. Чаще всех других слов, определяющих ее отношение к миру, к людям, она говорит: не надо.
Закурив папиросу, Макаров дожег спичку до конца и, опираясь плечом о косяк двери, продолжал тоном врача, который рассказывает коллеге историю интересной болезни:
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
Клим находил, что Макаров говорит верно, и негодовал: почему именно Макаров, а не он говорит это? И, глядя на товарища через очки, он думал, что мать — права: лицо Макарова — двойственно. Если б не его детские, глуповатые глаза, — это было бы лицо порочного человека. Усмехаясь, Клим сказал:
— Все-таки ты влюблен в нее.
— Я уже говорил тебе — нет.
Макаров дунул на папиросу так, что от огня ее полетели искры.
— Однако она не самолюбива. Мне даже кажется, что она недооценивает себя. Она хорошо чувствует, что жизнь — серьезнейшая штука и не для милых забав. Иногда кажется, что в ней бродит вражда к себе самой, какою она была вчера.
Макаров замолчал, потом тихонько засмеялся, говоря:
— Один естественник, знакомый мой, очень даровитый парень, но — скотина и альфонс, — открыто живет с богатой, старой бабой, — хорошо сказал: «Мы все живем на содержании у прошлого». Я как-то упрекнул его, а он и — выразился. Тут, брат, есть что-то…
— Ничего не вижу, кроме цинизма, — сказал Самгин. Надвигалась гроза. Черная туча покрыла все вокруг непроницаемой тенью. Река исчезла, и только в одном месте огонь из окна дачи Телепневой освещал густую — воду.
Очень мало похож был Макаров на того юношу в парусиновой, окровавленной блузе, которого Клим в страхе вел по улице. Эта несхожесть возбуждала и любопытство и досаду.
— Изменился ты, Константин, — неодобрительно заметил Самгин. Макаров, улыбаясь, спросил:
— К лучшему?
— Не знаю.
Макаров кивнул головой и провел ладонью по рассыпавшимся волосам.
— Мне кажется — спокойнее стал я. У меня, знаешь ли, такое впечатление осталось, как будто я на лютого зверя охотился, не в себя стрелял, а — в него. И еще: за угол взглянул.
Помолчав, он стал рассказывать задумчиво и тихо:
— В детстве я ничего не боялся — ни темноты, ни грома, ни драк, ни огня ночных пожаров; мы жили в пьяной улице, там часто горело. А вот углов — даже днем боялся; бывало, идешь по улице, нужно повернуть за угол, и всегда казалось, что там дожидается меня что-то, не мальчишки, которые могут избить, и вообще — не реальное, а какое-то… из сказки. Может быть, это был и не страх, а слишком жадное ожидание не похожего на то, что я видел и знал. Я, брат, к десяти годам уже знал много… почти все, чего не надо было знать в этом возрасте. Возможно, что ждал я того, что было мне еще не знакомо, все равно: хуже или лучше, только бы другое.