Исаак Бабель - Воспоминания о Бабеле
«Умное Ваше письмо получил. То, что Вы пишете о моих „сочинениях“, важно и удивительно верно, можно сказать — потрясающе верно. К чести моей, у меня уже несколько лет такое чувство. Попытаюсь выказать делом. (Здесь была звездочка, и после такой же звездочки в конце письма приписка: „Возможно, конечно, что, как пишут в газетах, — вместе с водой я выплеснул и ребенка…“. — Т. Т.) То, что я делаю теперь, — еще не есть писание начисто, но во всяком случае похоже на сочинительство, на профессию…
Мне в декабре, — по необходимым делам, — надо ехать в Москву. Беда, великая беда! Вот когда надо будет показать себя „человеком“ и продолжать трудиться и жить, как в Одессе. Впрочем, надеюсь, поездка не на долгий срок…»
Одессу Бабель любил нежной и верной любовью, все было ему здесь по душе, все казалось знакомым и милым сердцу. Он наслаждался веселым и певучим одесским говором, общительностью одесситов, их приветливостью и юмором. В Одессе он расцветал, молодел, был весел и неутомим. В ту пору моя мама была жива, и я каждое лето приезжала к ней в домик на Ближних Мельницах; обычно летом приезжал в Одессу и Бабель.
В Одессе некогда существовали так называемые «красные шапки» рассыльные для доставки личных писем на дом. На углу Дерибасовской и Екатерининской, рядом с продавщицами цветов — говорливыми толстухами, сидящими на низких скамеечках возле больших тазов, наполненных теплыми от солнца розами, — стояли плечистые молодцы в красных фуражках с блестящими козырьками. За соответствующее вознаграждение они тут же доставляли адресату ваш конверт: отправить письмо с «красной шапкой» считалось в старой Одессе высшим шиком.
Не представляю, как Бабелю удалось разыскать «красную шапку»: в те годы в Одессе их уже нигде нельзя было встретить. Но так или иначе, однажды утром к домику на Ближних Мельницах подкатил извозчичий фаэтон, так называемый штейгер (такие фаэтоны в те годы тоже были в Одессе редкостью), и в нем, шикарно выставив на подножку ногу в начищенном башмаке, сидел толстый пожилой дядя с длинными седыми усами; на голове у него пламенела под ярким одесским солнцем знаменитая красная фуражка с лакированным козырьком. Он вручил мне конверт, надписанный знакомым почерком: Бабель сообщал о своем приезде и приглашал пообедать вместе с ним в ресторане «Лондонской» гостиницы, как в ту пору называлась гостиница «Одесса». Ответ он просил послать на почтамт «до востребования», хотя, как выяснилось позже, сам жил в той же «Лондонской». Это относилось к числу особенностей его характера: он любил окружать себя некоей таинственностью — раскрывать сразу свои маленькие секреты казалось ему неинтересным…
Почти каждый вечер мы вместе бродили по одесским улицам. Под фонарями платаны отбрасывали на асфальт колеблющуюся тень, летний воздух пахнул розами и жареной рыбой, с моря тянул влажный ветерок. Окна в домах были распахнуты, ленивые одесские красавицы, опершись локтями на подоконники, громко переговаривались со своими кавалерами, стоящими под окнами на улице. В черном небе блестели крупные южные звезды…
Бабель показал мне дом, где жил в детстве. Мы долго стояли на другой стороне улицы, глядя на окна этого дома, где горел свет чужих ламп, чужой жизни.
— Мне было лет шестнадцать, когда я отправился на первое в своей жизни свидание, — сказал он, продолжая смотреть на освещенные окна. — Мы пошли в парк и, держась за руки, долго бродили по аллеям, потом оказались на Ланжероне, сидели на не остывших от дневного зноя камнях. Светила луна, волны шелестели у наших ног. Что говорить, счет времени мы потеряли. Было уже за полночь, когда я, проводив свою Джульетту на другой конец города, отправился домой. Голова моя кружилась от счастья, я шагал, размахивая руками, бормоча стихи, грудь мою распирала гордость… Еще издали я увидел, что на улице, у дверей нашего дома, закутанная в шаль, стоит моя мать. Она простояла так, наверное, не один час, ожидая меня. Когда я, еще не остыв от восторга, улыбаясь дурацки счастливой улыбкой, подошел к ней, она, не говоря ни слова, дала мне по шее своей маленькой, крепкой рукой, и мы в полном молчании стали подниматься по лестнице на четвертый этаж, в нашу квартиру…
Он вздохнул и сказал, помолчав:
— Пойдемте отсюда. Я так люблю этот дом, что не позволяю себе приходить к нему каждый день.
После прогулки мы попрощались, договорившись встретиться снова. Но от Бабеля долго не было никаких вестей. Наконец на Ближние Мельницы пришло коротенькое сообщение:
«Хвораю, ничего из-за этого не успеваю делать. Пытаюсь лечиться, пытаюсь работать. Результаты минимальные. Мечтаю о Ближних Мельницах, нашли ли вы мне уже фатеру? Приехал Эйзенштейн, я должен доработать с ним сценарий…»
Вскоре я уехала в Москву. Уехал из Одессы и Бабель: от него пришла из Крыма открытка с видом Ялты. На открытке, окруженные кипарисами, белели южные дома с балконами и башенками, вдали виднелась знаменитая ялтинская набережная…
«Приехал сюда по служебным делам, — кино. Живем недурно, — писал он. Погода попадается превосходная. Получаю суточные. В ресторанах заказываю порционное, на дом покупаю виноград. По улицам хожу с мохнатым полотенцем. Работаю больше для собственного удовольствия. Желаю Вам хорошего климата. Снятся мне Ближние Мельницы. Ваш И. Б.»
В то время у Бабеля уже было московское жилье в Большом Николо-Воробинском переулке. Литфонд обещал ему в Переделкине дачу. И все же он мечтал об Одессе и не видел прекрасней и лучше места для своей работы, чем Ближние Мельницы с их тенистыми, тихими улицами и домиками, окруженными фруктовыми садами.
Вернувшись из Крыма в Одессу, он написал мне:
«Обошел и объехал весь город, — лучше Мельниц нет; решил там обосноваться и предпринимаю „официальные“ шаги… Видел Ольгу Николаевну (моя мама. — Т. Т.). Освобожденная от гостей, она расцвела и помолодела. Никогда не забывайте о ней и о Ближних Мельницах…»
К старым женщинам Бабель относился с необыкновенной нежностью, может быть, потому, что они напоминали ему его мать, которую он очень любил. Доброта моей матери, ее живой интерес ко всему новому, любовь к книгам, к искусству его глубоко трогали. Больше всего ему хотелось поселиться где-нибудь неподалеку от нее. И моя мама стала подыскивать для него на Ближних Мельницах жилье.
Рядом с домом на Пишениной улице, где она жила, стоял крытый красной черепицей флигелек, состоящий из небольшой комнаты и кухни с дровяной плитой. Флигелек был заселен, но жилец собирался оттуда выехать, и мама предпринимала все доступные ей шаги, чтобы закрепить флигелек за Бабелем. Дело оказалось сложным, но тем не менее продвигалось, общими их усилиями, довольно успешно.
Не так давно в Одессе в одном из ящиков старого маминого письменного стола я нашла пачку писем Бабеля, адресованных моей матери, его телеграмму и мамино письмо к нему: по привычке, свойственной людям ее поколения, она часто писала письма с черновиками. Бумага пожелтела, чернила выгорели от времени, края листков истончились, но живые голоса тех, кто писал эти письма, звучат явственно и до боли знакомо…
«Дорогая Ольга Николаевна, — писал Бабель. — Поздравляю Вас с прошедшим днем ангела и от всего сердца желаю Вам истинных душевных и физических благ, желаю этого Вам с искренним чувством, потому что знаю не много людей, которые были бы так достойны счастья, как Вы… Рассчитываю получить возможность выехать в Одессу во второй половине августа и жду этого времени с великим нетерпением. Если бы еще была надежда забраться в заветный флигелек на Пишениной, — то будущее казалось бы мне лучезарным. Если предположения, о которых Вы писали Тане, оправдаются, то очень Вас прошу, О. Н., не забывать обо мне. Я сейчас после большого перерыва прихожу в так называемую литературную „форму“ и знаю, что Пишенина улица принесла бы мне счастье… Преданный Вам И. Б.».
Письмо это было отправлено из Москвы 25 июля 1937 года. Как выяснялось из дальнейшей переписки, жилец, занимавший флигелек, затеял большой ремонт квартиры, в которую собирался переехать, и освободить флигель не торопился. Моя мама делала все, что было в ее силах, чтобы ускорить его отъезд, прибегая даже к наивным хитростям. «Действую на его самолюбие», — сообщала она.
Бабель продолжал регулярно ей писать.
«Уединился для работы на подмосковной даче, — писал он в мае 1938 года. — По ночам здесь надо укрываться ватным одеялом, днем топить все печи… Вот так климат, — поэтому нет ничего понятней, чем мечты об Одессе. Дел у меня, впрочем, здесь множество, когда освобожусь, не знаю, о приезде своем предупрежу Вас заблаговременно. Меня согревает одна только перспектива очутиться на Ближних Мельницах… У меня все по-старому работа для души, работа для „тела“ и, увы, мало веселья… До свидания. Жму Вашу руку. Искренне преданный И. Бабель».